На острие меча - Вадим Николаевич Поситко
Катафрактарии катились плотной массой. Земля дрожала под копытами лошадей, дрожал даже воздух, ставший вдруг тяжелым и плотным, как сгустившееся молоко. Сто шагов… пятьдесят… десять… Наконечники копий, отразив солнце, возникли у самых глаз…
Удар был такой сокрушительной силы, что в первое мгновение Лукан решил, что длинные контосы боспорцев разрежут их строй, как нож масло.
– Держать строй, ребята! – опять заорал Кассий, и легионеры с грохотом еще плотнее сомкнули щиты.
На них как будто обрушился сметающий все камнепад; они дрогнули под его напором; прогнулся, как налучье лука под натянутой струной, ровный строй, упали под копыта лошадей первые жертвы. И все же этот удар когорта выдержала достойно. Смятое крыло перестроилось. Подбадривая людей, выкрикивали команды центурионы.
Копья ломались о щиты, ржали кони, кричали, направляя их в бой, зашитые в броню всадники. Пилумы римлян больше не пытались пробить закрывавшую грудь лошадей кольчугу, они метили в ноги животных или в открытое брюхо. Лошадь перед Кассием заржала и встала на дыбы – из ее шеи, как длинный смертоносный шип, торчало древко пилума. Всадник, взмахнув руками, полетел на землю и был тут же затоптан. У центурии образовалась гигантская свалка. Лишившиеся контосов катафрактарии рубили сверху длинными мечами, во все стороны летели искры, звон металла оглушал. Казалось, сам владыка Аида выбрался на поверхность, чтобы устроить людям взбучку.
Сильный удар в скулу едва не сбил Лукана с ног. Копье боспорца ударило снова, на этот раз скользнуло по шлему. В глазах вспыхнули звезды, голова закружилась. Пошатнувшись, Лукан крепче перехватил щит. Его поддержал, не давая упасть, стоявший сзади легионер: шагнул вплотную, создав опору для спины.
– Выстоим, трибун! – подбодрил он. – Выстоим и надерем им задницы!
Свалка на фронте превратилась в бушующий океан, который уже не накатывался волнами, а бурлил десятками водоворотов из человеческих и лошадиных тел. Место павших товарищей из первой шеренги тут же занимали легионеры из второй, и поломавшийся строй быстро выравнивался. Боспорцы продолжали атаковать, колоть копьями и бить мечами с какой-то животной яростью. Трупы лошадей мешали и тем и другим, тем не менее напор нападавших не ослабевал, а упорство римян не иссякало.
Сонце стояло высоко в зените, нещадно палило, иссушая землю и плоть; доспехи нагревались так, что одежда под ними обжигала кожу; пот нескончаемыми потоками заливал глаза.
– Клюв ворона в печонку! – выругался Кассий, перерубая гладием древко засевшего в щите копья.
На него налетел новый всадник, натянул поводья, поднимая лошадь на дыбы. Копыта животного мелькнули в воздухе и обрушились на центуриона. Кассия спасла скута, но удар был настолько сильным, что он отлетел назад. Лукан ступил вправо, на его место, поднимая щит выше головы, но нового удара не последовало. Вместо этого на него свалилось тяжелое тело катафрактария, и трибун едва не присоединился к кряхтевшему на земле центуриону. Стоя на одном колене, прикрывая голову скутой, он бросил взгляд на боспорца… и его чуть не вырвало. К ранам и крови он уже привык, но это зрелище могло вывернуть наизнанку даже самого бывалого солдата. Римский пилум вошел в горло всадника до половины длинного наконечника, вошел снизу, прошив голову насквозь; глаза на искаженном жуткой гримасой лице выкатились из орбит, изо рта вывалился и свисал мерзким блином неопределенного цвета язык.
Снова взвыли буцины. Но на этот раз к ним присоединились кавалерийские рожки. Часть римских всадников, оставив бойню на побережье, спешила на помощь. Катафрактариев окружили, и, лишенные скорости и возможности маневра, неповоротливые в своей броне, они стали легкой добычей для кавалерии латинян. Спереди – легионеры, с флангов и тыла – всадники. Зажатые со всех сторон боспорцы дорого продавали свои жизни. Когда все закончилось и Лукан осматривал поле боя, он не увидел ни одного пленного катафрактария. Все они полегли у Парфения…
Он глянул на центуриона. Кассий сидел, свесив голову на грудь, и глубоко дышал – в помятых, забрызганных кровью доспехах, грязный и вымотанный, истерзанный так, точно вся центурия танцевала на его могучей груди весь день. У Лукана вид был не лучше. Однако ощущение причастности к миру этих людей, с которыми он уже не однажды проливал кровь, и свою, и чужую, не отпускало. Оно появилось еще во время боя и теперь только окрепло. С удивлением для самого себя он вдруг осознал, что здесь, на этом поле, стал полноценной частью того, что называют солдатским братством. И теперь ни смерть, ни чья-то злая воля не отнимут у него это законное, добытое кровью право, право называться солдатом Рима.
* * *
Теламон еще раз окинул взглядом столбики дымков на противоположной стороне пролива – признаки недавних пожаров в селениях Боспора – и направил коня к царю. Митридат, сопровождаемый отрядом личной охраны, ехал во главе колонны – всего, что осталось от их еще недавно большой и сильной армии. Хотя, возможно, не такой уж и сильной, если римляне с херсонеситами смогли ее побить. Его повелитель не стал рисковать резервами и частями, еще способными дать отпор при штурме столицы. Как заметил сам Митридат: «На Пантикапее царство не заканчивается, еще есть города и земли на азиатской стороне, которые его поддержат, есть союзники, имеющие под седлом многие тысячи всадников, обученных, стремительных, с которыми римлянам и его братцу Котису будет нелегко совладать». Теламон полностью разделял мысли своего царя. И когда тот упомянул, что когда вернется в свою столицу (а в этом сомнений не было), то воздаст по заслугам всем, кто его предал, в воображении стратега моментально возникли картины пыток и казней, изощренных, жестоких, с таким количеством крови, что земля Боспора пропитается ею на многие и многие годы.
Обгоняя пеших воинов, Теламон отметил, что хмурости на их лицах нет. Это порадовало. Значит, солдаты верят в своего царя и все еще преданы ему душой и телом. Довольно длинная колонна в три тысячи пехотинцев не то чтобы вселяла уверенность, но и не давала почвы для отчаяния. Митридат прав: еще не все потеряно!
С кавалерией дело обстояло не так хорошо. Семь с половиной сотен осталось от двух тысяч легковооруженных всадников, да и те пребывали в плачевном состоянии, явно нуждаясь в срочном отдыхе. Но, пожалуй, больше всех досталось гордости Митридата – его катафрактариям. Он создавал эту тяжелую кавалерию с особой заботой, даже любовью, не жалея ни средств, ни сил, ни времени. Из пятисот всадников, которые, по убеждению царя, должны были переломить ход войны в его пользу,