Константин Коничев - Повесть о Федоте Шубине
Мужики усмехнулись. Федот одобряще заметил:
— Правильны суждения твои, правильны. Этой «трясогузке» всего лишь двадцать шесть лет, а он не зевает, добивается положения себе при государыне. И каким путем? Шестидесятичетырехлетняя царица завладела им как любовником! И все блага от нее этому Зубову Платону. Не ошибся ты, Яков, он такой и есть — трясогузка среди старых ворон…
— С мужика чего спрашивать, говорю на глазок да на ощупь, не по науке, — скромно ответил Яков и спросил: — Дозволь знать, Федот Иванович, много ли ты на своем веку таких идолов наделал и куда их рассовал?..
— Много, брат, очень много, почитай, более двухсот, а находятся они все во дворцах, в усадьбах князей и Графов, в Эрмитаже, есть в Троицком соборе и даже за границей.
— Далеко, брат, шагнул! А из этого куска кого вырубать станешь? Сделал бы самого себя на память, — посоветовал Яков, ощупывая глыбу мрамора, по цвету схожую с сероватым весенним снегом.
— Нет, — сказал Шубин, — храню для особой надобности. Держу про себя такую думку: случится повидать полководца Суворова, обязательно его бюст сработаю. Руки уставать начали от делания бюстов с персон, к которым не лежит мое сердце. Ну, я их по-своему, понятно, и делаю. Правда моя им не по вкусу. Недруги шипят по-за углам, хают меня: «он, дескать, грубый, портретный мастер, и не место ему среди академиков». Все эти щеголи, как их Яков назвал, любят ложь, ненавидят правду. Делал я бюст Шереметева Петра. Невзлюбился ему мой труд, а я разве повинен в том, что сама барская жизнь отвратным его сотворила? — Шубин на минуту умолк и как бы про себя невесело добавил: — Туго мне от этих господ-щеголей иногда бывает, но не сдамся, до самой смерти не сдамся! В угоду им не скривлю душой… Так-то.
Холмогорские земляки в раздумье слушали горячие, исходившие из глубины души слова Федота Шубина и молча следили за ним, как он прикасался то к инструментам, то к глиняным моделям каких-то статуэток.
Заметив, что Васюк Редькин копошится около бюста, покрытого грязной от глины и гипса мешковиной, Федот Иванович усмехнулся и сказал:
— Ох и любопытны же соседи мои да сородичи холмогорские! Все-то им руками потрогать да на все-то глазом взглянуть хочется!.. Открывай, открывай смелее. Не поленишься, так скоро наглядишься…
Васюк Редькин с треском сорвал мешковину, обнажив белый мраморный бюст, изображающий неведомо кого из знатных персон. Все устремились взглянуть и на это изделие умелых шубинских рук и его пытливого ума. Глазам холмогорских резчиков, понимающих толк в искусстве, представился тип надменный, с плотно сжатыми губами, отчасти тупорылый, с низким покатым лбом и зачесанными на затылок остатками волос. Вокруг жирной шеи у этой знатной персоны примятая шелковая лента, на ленте крест. Из-под плаща виднеется частица широкой генеральской звезды.
— Видать, герой, — заметил один из мужиков, — однако и в этой голове ума содержится не велик запас.
— Герой-то герой, да только с дырой, — съязвил Федот, — потому и не хотел его делать, да вынудили; тем паче не хотел посетителям моим показывать, так я в мешковину эту образину и закутал.
— Кто он таков, если о том нам знать дозволено? — спросил Яков брата Федота.
— Да тут есть один, — хмуро ответил Шубин. — В больших чинах, Михельсон по фамилии, душитель пугачевских бунтарей…
Васюк Редькин, воспользовавшись тем, что Федот отвернулся, плюнул на лысый лоб Михельсона и, небрежно накинув на бюст грязное холщовое покрывало, сказал, отходя в сторону:
— А мы живем в такой дальности, что и слыхом не слыхивали, чем кончилось дело Пугачева.
— Ну как не слыхали, — возразил понимающе Яков, — уже сколько годов с тех пор прошло, как я однажды слышал в холмогорском соборе — протопоп в проповеди проклинал Емельку Пугача. Да ему же, Емельке, царство небесное, в Москве на Болоте голову напрочь отсадили. Ужли не слыхал?..
— Совершенно верно, Яков, да, да, на Болоте в Москве… — подтвердил Федот и вдруг, неожиданно повысив голос, заговорил: — Придут другие времена: не Михельсона-душителя, а Емельяна Пугачева народ добрым словом помянет. И как знать, мне вот не дозволено, а со временем найдется славный мастер-ваятель и сделает Пугачеву добрый монумент и всенародно воздвигнет на том месте, где казнен этот смелый, сильный и справедливый человек…
Помолчав немного, подумал Федот Иванович и оговорился ради предосторожности перед земляками:
— Не обмолвитесь, где не следует, о том, что я вам сейчас сказал, — затаскают…
— Понима-а-ем!..
— Да разве мы наушники или соглядатаи какие, помилуй бог, что ты, Федот Иваныч.
— Верю, верю, потому и даю волю словесному течению… Приезжали тут, было, за этим Михельсоном ко мне и пока побоялись увезти. Временно оставили, впредь до одобрения моей работы генералом-аншефом, что старшим приходится над Михельсоном. Видите ли, и впрямь говорят некоторые, будто я ему лоб низковат сделал! А при чем тут я! Разве человек с порядочной головой способен проливать мужицкую кровь?.. Немка-царица знала, кого посылать на расправу. Ох, хитрая, коварная баба!.. Руками тупорылых своих приспешников душит народ. А за что? За проявление свободолюбия…
В мастерской поморы пробыли довольно долго, а потом на бойких лошадях, в розвальнях, вместе с Федотом поехали на кладбище. Оставив лошадей около ограды, они прошли по протоптанной дорожке к могиле Михайлы Ломоносова. По сторонам из глубокого снега торчали чугунные кресты и мраморные надгробия. Стаи галок носились над церковной кровлей, рассаживаясь с криком на крестах. Откуда-то с кладбищенской окраины доносился плач и унылый голос попа и певчих, отпевавших покойника.
— Большого ума был человек, — тихо сказал Шубин, обращаясь к окружавшим его землякам, — и через тысячу лет русский народ будет вспоминать его добрым словом. Есть на нашей земле справедливый человек — Радищев. Власти наши гноят его в сибирских острогах. Сей муж написал о Михайле Васильевиче такие слова: «Не столп, воздвигнутый над тлением твоим, сохранит память твою в дальнейшее потомство. Не камень со иссечением имени твоего принесет славу твою в будущие столетия. Слово твое, живущее присно и во веки в творениях твоих, слово российского племени, тобою в языке нашем обновленное, пролетит во устах народных за необозримый горизонт столетий… Нет, не хладный камень сей повествует, что ты жил на славу имени российского. Творения твои да повествуют нам о том, житие твое да скажет, почто ты славен…» — Шубин умолк и, вытирая платком глаза, добавил: — Вечная тебе память, наш незабвенный земляк и друг!
Поморы поклонились мраморному памятнику и высыпали из кармана хлебные крошки на могилу.
— Птицы склюют — помянут…
На обратном пути, растроганный нахлынувшими воспоминаниями, Шубин рассказывал землякам о своих встречах с Ломоносовым.
— И ничего не было в жизни ужасней, чем замечать радость на лицах недругов Ломоносова по случаю его кончины.
Шубин обвел усталым взглядом своих односельчан и грустно проговорил:
— Надеюсь, вы не помянете меня лихом и при случае зайдете навестить, как вот сегодня Михайлу Васильевича. Годы-то идут, смерть — она, братцы, недосугов не знает, придет — и палкой ее не отгонишь…
Холмогорские мужики не поехали на постоялый двор — заночевали у Шубина. Выносливые лошади стояли на дворе, прикрытые постилками, и с хрустом жевали овес. В доме Федота Шубина по случаю ночлежников-земляков было прибавлено свечей. Хватало тепла и света. Распоясанные и разутые мужики долго сидели, снова еще и еще рассказывали Федоту свои холмогорские новости, об удачах на зверобойных промыслах, о свадьбах и пожарах в Куростровской волости, о запашке подсек и урожаях хлебов на тех местах, где в годы Федотовой молодости зимовали в берлогах медведи. Хвастались они породистым скотом холмогорским, за которым из дальних мест с побережий Ваги и Вычегды, Кубины и Сухоны приезжают скупщики и увозят живьем скот для разведения.
Шубин слушал их с живым интересом, да и сам не прочь был рассказать о своих странствиях по свету, о встречах с знаменитостями, обо всем, что видел и слышал и что мужикам было никак не ведомо. Похвастать перед земляками своими богатствами он не мог, ибо не ахти что имел от трудов праведных, да еще при такой большой, многодетной семье.
Но когда стали затихать мужицкие голоса, Федот выдвинул из-под широкой деревянной кровати большой, железом окованный сундук, наполненный разными книгами в желтых кожаных переплетах, и сказал:
— Вот, земляки, чем могу похвастать. Смотрите, листайте, если хотите, читайте. Сундук человеческой многовековой мудрости!
— У Михайлы Ломоносова побольше было и в сундуках, и в шкафах. Однако и у тебя немало! Ужели все прочитаны тобой? — спросил Яков Шубной и, встав на колени, начал выкладывать из сундука книги на стол. Грамотные холмогорцы принялись рассматривать длинные заглавия книг.