Константин Коничев - Повесть о Федоте Шубине
— Вот, земляки, чем могу похвастать. Смотрите, листайте, если хотите, читайте. Сундук человеческой многовековой мудрости!
— У Михайлы Ломоносова побольше было и в сундуках, и в шкафах. Однако и у тебя немало! Ужели все прочитаны тобой? — спросил Яков Шубной и, встав на колени, начал выкладывать из сундука книги на стол. Грамотные холмогорцы принялись рассматривать длинные заглавия книг.
— Да, Яков, все прочитаны, а иные и по многу раз, которые больше любы да пользу приносящие. Вот, скажем, эта, — Федот Иванович раскрыл одну из более зачитанных, с каплями застывшего воска на переплете и прочел заглавие: «Кабинет любомудрия, в котором точно изъясняется общее всех древних языческих любомудрцев понятие о боге, о добродетели и пороке, и о средствах, прямо ведущих человека к истинному благополучию, или Александрийской библиотеки редкости, названные от некоторых Руном, орошенным росою мудрости и нетленным сокровищем учености, которой в пользу общества перевел с Еллинско-Греческого и Латинского языков Московской Славяно-Греко-Латинской академии студент Михайла Цветихин, 1782 года».
— Ух какая! — удивленно воскликнул Редькин. — Да в этой книжице ума на мильен голов и на тыщу годов!.. Ну-ка, Яков, разберись, а ежели шибко годяща, то упросим Федота подарить ее нам. Церковных-то книг у нас своих в Куростровье немало, а про такие не слыхали.
Яков Шубной не пристал к разговору соседа, начав перелистывать отдельные листы книги и схватывая глазами наугад, что подвернется, как при гадании в древнем оракуле.
— Слушайте, слушайте, мужики. Вот тут о боге сказано: «Некто Талес был вопрошен, что такое есть бог? Отвечал, что бог начала и конца не имеет…» Федот, растолкуй, что сие значит? — обратился Яков к брату за пояснением по сути прочитанного, на что Федот так ответил:
— А сие значит — пустота! Раз он вездесущ, ни конца, ни края не имеет, пощупать его нельзя, увидеть тоже, значит — пустота. А иконы, статуи, храмы — изделия рук человеческих: живописцев, ваятелей и зодчих… Покойный умнейший философ Вольтер так говаривал: «Если бы бога не было, его нужно было бы выдумать», и пояснение к изречению было такое: религия, то есть вера в бога, нужна для обуздания темного люда, дабы он не разбушевался против земных богов, как это произошло на нашей памяти во Франции или же у нас в Поволжье во время Пугачевского бунта…
Мужики молча переглянулись, но спорить не стали: как бы не уйти в разговоре в далекие, словесные дебри, а потом и не выпутаешься. Поспорь с ним, попробуй, он дважды академик, ученый, хоть и не блистает богатством, а в больших чинах. И опять же он хозяин в своем доме, они — гости. Лучше помолчать. Между тем Яков опять перелистнул несколько страниц и, смущенный высказыванием брата, понизив голос, стал отрывками читать мысли древних философов о познании самого себя, об упражнениях рассуждать здраво, как надлежит по диалектике без злословия и ругательств побеждать в спорах противного и доказывать, что есть истина. Тут же нашел советы, как надобно детей воспитывать, приучая их к трудолюбию, не давать потачек к распущенности и лености, ибо юноша, со тщанием воспитанный, есть самый лучший гражданин своего отечества, а который худо воспитан, есть такой зверь, какого только земля может произвесть…
— Правдивые слова, — прерывая Якова, сказал Федот Иванович, — самое недоброе дело — прививать детям дурные привычки. Занятые многими другими делами, мы мало находим времени детьми заниматься. У меня их было шесть, один ушел на житье в дом своей жены, осталось пятеро. И все ребята как ребята. А одного из них Вера Филипповна сделала своим любимчиком. Испортила парня! Подрос малость, учиться стал, а она ему тайком от меня каждодневно алтын дает на сласти. И так привык к подачкам и потачкам, что, едва успев умыться, говорит матери: «Подай, мама, искомое». И мамаша сует ему три копейки. Братишки его так «алтынником» и прозвали… Не велики деньги, а испортили парнишку: он капризный и думает, что особенный среди остальных. Это же не воспитание, а порча!
Из соседней комнаты-спальни доносилось храпение спавшей детворы. Оттуда же из потемок послышался голос Веры Филипповны:
— Федот! Разве это обязаны знать твои гости?
— Потише, Яков, читай, — предупредил один из мужиков, — хозяйке спать не даем…
Яков продолжал:
— А вот тут, братцы, сказано, как книжными познаниями овладевать надо. Слушайте да понимайте: «Мы должны повторять и упражняться в чтенном так, как пищу, положенную в уста и совсем изжеванную, глотать, дабы в желудке порядочнее сварилась. Ибо и чтение не сырое, но многим повторением смягченное, и как бы пережевав, припамятовать и подражать одному долженствуем и чрез долгое время. Но только лучшего и надежнейшего писателя читать надобно, да и то как прележно и даже до того, чтоб его списать хотелось…» Дальше я вам и читать не стану, у себя в Денисовке почитаем. Как хочешь, Федот, а эту книгу подари нам.
— Выбирай еще. Что найдешь по вкусу, бери, — добродушно предложил Шубин. — Пусть землякам на пользу. Я этих книг начитался, а детям моим не успеть прочесть и тех, что Новиков и другие издатели напечатали…
Глава тридцать восьмая
В Петербурге не только среди великосветской публики, но и среди простонародья усилились в ту пору слухи и разговоры о французской революции. Стало известно о казни короля Людовика XVI. Кто-то из русских людей присутствовал при казни, прислал в Петербург письмо с подробным описанием этого события. Письмо ходило по рукам. Известие о казни французского короля сильно подействовало на Екатерину, она слегла в постель. Врачи-немцы суетились около больной государыни, спасая ее от внезапно постигшей болезни. Оправившись после болезни, Екатерина сразу же пожелала встретиться с братом казненного короля Франции графом д’Артуа, находившимся тогда в Петербурге. Она выразила ему соболезнование, подарила золотую с бриллиантами шпагу и сундук, наполненный драгоценностями. Затем на Невском, в Екатерининской церкви, была отслужена по Людовику панихида, на которой мало присутствовало французов, так как большая часть их из Петербурга уже была выслана во Францию.
Весной в Петербурге слухов о событиях во Франции стало меньше: запрещено было об этом говорить, дабы не возбуждать в народе противных государыне настроений.
В один из тех весенних дней, когда по Неве густо шел ладожский лед и на набережных, улицах толпились люди, наблюдавшие за ледоходом, Шубин возвращался из Александро-Невской лавры. На душе у него было отрадно из-за того, что в тот день за барельефный портрет митрополита Гавриила ему была выдана тысяча рублей. Около Мраморного дворца Шубин повстречался с Аргуновым. Тот пригласил его к себе на Миллионную улицу в Шереметевский особняк, где он жил, работал над портретами и ведал хозяйственными делами по дому. Пришлось благополучно сданный мраморный барельеф митрополита «омыть» бутылкой французского вина из обильных запасов кладовой Шереметева.
После выпивки Аргунов провел Шубина в светлую, с двумя большими окнами комнату, где было расставлено и развешено несколько незаконченных портретов ближайших, ничем не примечательных родственников графа Шереметева. Шубин, отлично писавший масляными красками, просмотрел все находившиеся в работе портреты, похвалил Аргунова за правдивость и отсутствие лести в его живописи и сказал, что имя Ивана Петровича в русской живописи будет рядом стоять с именем всеми признанного Левицкого. Аргунов сначала просиял от такой похвалы, потом на глазах его показались слезы, и дрогнувшим голосом он сказал:
— Рядом с Левицким? Едва ли! Многое пишется мною не от души. Разве такие портреты я мог бы писать с достойных лиц! Кому и когда будут нужны эти шереметевские выродки и недоноски? Никому и никогда! А меня граф принуждает писать их пачками. И пишу. Выслуживаюсь. Хочу открепиться на волю. Не пускает. Сатана!.. Невыгодно. Иностранцы с него содрали бы десятки тысяч рублев, а я дарма тружусь… Да что тебе говорить об этом, знаешь. Но хуже всего другое — граф уже решил совсем отстранить меня от живописи. Как закончу этот портрет, он отправит меня в Останкино, под Москву, и все хозяйские хлопоты и расчеты возложит на меня. Он так и сказал однажды, подвыпивши: «Ты, Ванька, будешь вести мое хозяйство в Останкине, а портретов с тебя хватит». Представь, Федот Иванович, себя в моем положении: скажем, тебя лишили бы заниматься скульптурой, а заставили приглядывать за барской псарней. Что ты тогда запел бы?! — Аргунов достал из кармана камзола красный платок, стыдливо смахнул слезы с глаз, сказал: — В Останкине я кончаюсь как живописец, и если бы не детвора моя подневольная, мне бы не жить на свете. Без любимого дела, коим я свою жизнь скрашивал, я не жилец…
— Не может этого быть! — возразил Шубин. — Напрасно беспокоишься, если это графское слово тебя тронуло до слез. Шереметев заставит тебя делать и то и другое — управлять хозяйством до тех пор, пока ты не навлечешь на себя подозрения в небрежении графского имущества и денег, и заставит в то же время портреты писать до тех пор, пока зрения не потеряешь…