У чужих людей - Сегал Лора
Примерно в то же самое время Невилл Чемберлен[9] отправился в Мюнхен на встречу с Гитлером.
Ночью я проснулась, потому что под моим окном кто-то бубнил: «Эс-Ку вызывает Икс-Вэ, Эс-Ку вызывает Икс-Вэ, по шоссе номер сорок шесть передвинуться в восточном направлении на двадцать километров. Конец связи». И еще какую-то чушь в том же роде. Разбуженная ни свет ни заря, я села и испуганно уставилась в темноту. Непонятные фразы были явно полны скрытого смысла, я боролась с накатывавшим на меня забытьем, пытаясь удержать их в памяти; неожиданно заурчал мотор, и автомобиль умчался в ночь. Затем послышался скрежет: это вручную заводили тяжелые машины; один за другим взревели и двинулись прочь грузовики; и вдруг земля начала содрогаться, казалось, вот-вот рухнут стены, — по узким улочкам загромыхали многотонные железные танки на гусеничном ходу. Меня встревожило одно обстоятельство: свет фар на машинах, выезжавших с площади, скользил по потолку моей спальни не по направлению движения, а против него. И прежде чем нырнуть под одеяло и погрузиться в сон, я дала себе слово непременно запомнить все и пересказать Паулю.
* * *Наступила осень, и с ней — новый учебный год; тут-то и возникла задача, казавшаяся совершенно неразрешимой.
После аннексии Австрии школьное начальство получило приказ изолировать еврейских детей. В Вене это распоряжение выполняли поэтапно. Уже на следующее утро, сразу после молитвы, наша учительница объявила, что вместо урока поэзии состоится урок труда: будем вместе снимать про австрийские, антинемецкие плакаты, которые в последние несколько месяцев нас заставляли вешать и клеить на стенах класса.
— Учительница, скажите, пожалуйста, — пропищала маленькая девочка по имени Гретерль, — можно мне взять домой плакат, для которого я вырезала из бумаги листочки? Там еще написано «Красно-бело-красный флаг не отнимет даже враг».
— Нельзя, идиотка несчастная! — рявкнула учительница, обычно мягкая и добродушная. Она разорвала красивый плакат пополам и затолкала в мусорный мешок; в то утро ими снабдили все классы. Никто не сомневался, что мешок, набитый бумагой с выражениями пылких патриотических чувств, отправится прямиком в мусоросжигатель. К концу недели парты в нашем классе переставили; полдюжины еврейских детей были в приказном порядке отсажены в дальний конец классной комнаты; от собранных перед учителем арийских детей их отделяли два ряда пустых парт. Вскоре у нашей шестерки отверженных возник непростой вопрос, и меня делегировали выяснить, как нам быть с приветствием «Хайль Гитлер!», которым теперь полагалось встречать учителя перед общей молитвой. Посовещавшись, мы с наставницей решили, что раз прежде во время молитвы «Отче наш» еврейские дети просто сидели молча, то и теперь не нужно нам ни произносить это приветствие, ни поднимать правую руку, хотя вставать в знак уважения надо обязательно. По-моему, мы обе испытали глубокое удовлетворение оттого, что во время общей неразберихи нам удалось решить такую мудреную задачку. Не прошло и недели, как всех учеников-евреев согнали в общую классную комнату. Нам было отлично известно, что ни один учитель не хотел работать со школьниками-евреями. Мы слышали, как отчаянно они спорили. Помню учительницу, которая пришла к нам в первое утро занятий по новой системе. У этой молодой, полной, незлобивой женщины глаза были красные. В знак приветствия мы встали; дети всегда пугаются при виде взрослого человека со следами слез на лице, и нас тоже охватил испуг. Она велела нам взять хрестоматии и читать про себя. Порывшись в партах, мы достали книжки. Открыли. Но не спускали с учительницы глаз. Она подошла к закрытому окну, облокотилась на подоконник. Плечи у нее затряслись. Вскоре тихие сдержанные всхлипы сменились громкими, душераздирающими рыданиями. Тридцать школьников окаменели за партами. На следующей неделе маленьких арийцев из нашей школы увели, собрав в ней одних евреев, детей и учителей; так наша школа стала районной еврейской школой.
В Фишаменде с этой трудностью справиться было не так-то просто: школа там была одна, и ученица-еврейка тоже одна — я. В ту школу ходили еще моя мать и Пауль, когда дедушка с бабушкой переехали из Вены в деревню. Других учеников-евреев в школе не было, и, столкнувшись с открытой враждебностью, Пауль и мама вынуждены были действовать решительно: когда Вилли Вебер обозвал Пауля грязным жиденком и дал ему тумака, моя мать — а она старше Пауля на семь лет — дала тумака Вилли Веберу, и тем самым было достигнуто некоторое равновесие сил. Мама говорит, что с тех пор она отлично ладила с однокашниками, за исключением разве что игры под названием «Старый торговец птицами»; когда ее заводили в школьном дворе, маме неизменно выпадала роль купца-еврея, и она ударялась в слезы. Кому же захочется все время быть старым евреем, если можно стать любой птицей, какой только вздумается?
Теперь же сегрегация была узаконена. Мы оказались в тупике, но нашли замечательный выход из положения. Мой дядя встретился со своими прежними одноклассниками, к тому времени возглавившими местное отделение нацистской партии, чего они несколько стеснялись, и предложил, поскольку у него за плечами университетский курс наук, взять на себя обязанности моего учителя. Математику мне может преподавать мой отец, игре на фортепьяно будет обучать мать, а Пауль займется остальным.
Подозреваю, что это решение убило во мне всякую склонность к систематическим занятиям, поскольку у меня создалось стойкое впечатление, будто ученость нисходит на человека в виде случайных счастливых озарений. История Лютера только подтвердила мою гипотезу. Я вдруг поняла, что события имеют свою последовательность, они уходят назад, в далекое от меня прошлое, и вперед, в будущее, когда меня уже давно не будет на свете. Помню, я была ошарашена этим блестящим открытием. Сейчас оно не поражает глубиной, но с озарениями такое случается нередко. Мы с Паулем рассматривали картины, и он упорно ставил передо мной задачи, с которыми мой ум еще не мог справиться. Показывая репродукцию росписи «Сотворение Адама» Микеланджело, где Адам лежит на вершине холма, Пауль спросил, что я вижу. Адам тут не одет, ответила я. Верно, согласился Пауль, но что еще? Бог закутан в ткань, и его несут ангелы, сказала я. Да, но почему рука Бога протянута к Адаму, и как именно Адам поднимает руку? Пауль велел мне внимательнее вглядеться в картину и, если не найду ответа сегодня, посмотреть на нее завтра, только спокойно и бесстрастно. А мой ум, все мое существо кипело от злости и отчаяния. Жутко убеждаться, что ты ровно ничего не замечаешь там, где другому очевидно многое, но еще более жутко становится тогда, когда тебе наконец открылся смысл произведения, и ты пытаешься вспомнить, как можно было не видеть очевидного. Много позже я наткнулась на ту картину и увидела, что Адам, еще отягощенный прахом земным, из которого был создан, с усилием отрывает от тверди могучие плечи, повинуясь призывному движению единого перста Творца, и ломала голову, не в силах вспомнить, что же я упустила той осенью в Фишаменде. Еще мы читали стихи. Один день посвятили Гейне (он был еврей, сообщил Пауль), следующий — Христиану Моргенштерну[10] (этот евреем не был, заметил Пауль), а в заключение дядя продекламировал стишок о червяке. Вот он:
Исповедь червячка В скорлупке Червячок сидит — Довольно редкий вид. И поверяет мне, Лишь мне, Что́ душу ему бередит.