У чужих людей - Сегал Лора
В тот день под нашим открытым окном сторонники Гитлера устроили митинг. Под барабанный бой и звуки оркестра отряды спортсменов в белых рубашках и нацистов в коричневых рубашках вышли из-под арки фишамендской башни и безупречно ровными рядами выстроились на площади. Развевались флаги. Вскоре из громкоговорителя раздался оглушительный голос: транслировалась речь Гитлера о его недавней поездке в Рим на встречу с Дуче[11]. Когда Гитлер начал поносить евреев, мать плотно задвинула шторы, хотя близился полдень, было жарко и душно. Углядев на площади свою подружку Митци, я закричала:
— Мама, смотри, вон Митци! Она несет флаг!
Слегка раздвинув шторы, я высунулась из окна, чтобы помахать Митци, но Пауль дернул меня за руку с такой силой, что я взвыла от боли, и на минуту наши с Гитлером вопли слились в контрапунктном дуэте над площадью, заполненной внимающими людьми, однако меня тут же увели в глубь дома.
В тот же вечер пришла Митци, заявила, что у нее важное сообщение для дедушки; под этим предлогом она прямиком пошла наверх и застала всю семью в гостиной возле радиоприемника. Не прошло и часа, как в дверь постучал Вилли Вебер.
— Привет, Вилли, — сказал дядя Пауль.
— Привет, Пауль, — отозвался Вилли.
— Ну, Вилли, чего тебе от нас надо?
— Пришел взять у вас приемник, — объяснил Вилли, — пригодится в штабе партии.
— Валяй, Вилли, бери, путь открыт, — сказал Пауль. — Ты же все равно его захапаешь.
Внизу собрались несколько мужчин: они требовали, чтобы к ним вышел дед. К двери лавки уже подогнали задним ходом большой грузовик, и, когда полки были опустошены, дед подписал бумагу, на которой уже значилось, что он счастлив внести свой вклад в Фонд зимней помощи, организованный приходской церковью Фишаменда.
— Подумаешь, новость! — фыркнула бабушка, узнав о конфискации. — Ты и так двадцать лет поддерживал сельчан, всё подряд отпускал в кредит!
— Тссс! — зашипел отец; он стоял лицом к окнам, выходившим на южную сторону, и заметил, что над подоконником появились чьи-то макушки. Мы оглянулись. Над западными подоконниками тоже замаячили головы. Под окнами третьего этажа имелся небольшой навес из гофрированного железа. К навесу были приставлены лестницы, по ним залезли, расселись там деревенские парни и девушки в новеньких военных формах и просидели так всю ночь. Время от времени кто-нибудь из парней перемахивал через подоконник и входил в нашу комнату. Некоторые книги им не понравились, зато кое-какие пожитки еще как понравились, и парни хватали все, что можно было унести.
Назавтра магазинчик не открылся. Семья собралась за обеденным столом. Помнится, я сидела под столом, играла шнурками родных и слушала их разговоры. Было очевидно, что из Фишаменда нужно уезжать, но ехать нам было некуда. Вокруг нашего дома толпились деревенские жители, швыряли камни в окна верхних этажей, и вскоре все стекла были разбиты. Когда спустились сумерки, к нам пришли эсэсовцы и повели наших мужчин в полицейский участок — он был рядом. Мама с бабушкой отодвинули к глухой стене мою кровать, забаррикадировали ее матрацем, и я заснула, а они, высунувшись из окна, принялись ждать. Мне казалось, что ночь напролет, даже во время сна, я слышала, как они тихонько переговариваются в темноте.
В какой-то момент я проснулась и поняла, что мужчины вернулись домой. Откуда я взяла, что отца били по лицу, сшибли с носа очки, и они разбились, — не знаю. Однако эта яркая — и неизвестно на чем основанная — картина зверской жестокости до сих пор живет в моей памяти, словно я видела ее своими глазами.
В доме повсюду горел свет, доносились разнообразные звуки: топот шагов, шум выдвигаемых и задвигаемых ящиков, хлопанье дверей. В прохладной предрассветной мгле мама стала меня, полусонную, одевать.
Надо успеть на самый ранний венский поезд, сказала она, какое-то время ты побудешь у двоюродного брата Эрвина, пока мы не подыщем квартиру, а тогда съедемся и снова будем вместе.
Мы ушли со двора через заднюю калитку. Я трогала рукой каменную ограду и думала: я тебя вижу в последний раз! Но, покопавшись в душе, с разочарованием поняла, что не испытываю никаких особых чувств, кроме некоторого возбуждения, оттого что мне предстоит жить в доме Эрвина.
(Так сложилось, что мы видели Фишаменд в последний раз. Двадцать лет спустя Пауль получил в Нью-Йорке открытку от одного венского адвоката. От имени госпожи Митци К., бывшей Митци… он сообщал, что госпожа К. желает купить дом в Фишаменде, право владения которым после войны вновь принадлежит нашей семье. Госпожа К. хотела бы снова открыть в этом доме магазин. Однако сделка может состояться, только если г-н Пауль даст согласие на вычет задолженности по налогам на собственность, копившейся с сентября 1938 г., а также стоимости необходимых ремонтных работ (в связи со сносом восточного крыла дома, разрушенного во время бомбардировки союзными войсками), равно как на вычет гонорара, причитающегося адвокату. По получении его согласия на эти вычеты остаток в сумме 4690,77 австрийских шиллингов будет перечислен ему в Соединенные Штаты. Никогда прежде я не видела Пауля в таком бешенстве. Вне себя от гнева, он, желая покончить с прошлым, все же решил принять предложение. Год спустя он получил сумму, равную примерно восьмистам долларов, которую он поделил поровну с моей матерью. Так Митци стала хозяйкой дома и магазина.)
К ночи нас всех разобрали друзья и родственники. В те дни еврейские дома и квартиры стали практически безразмерными, и люди, внезапно оставшиеся без крыши над головой, обязательно находили приют. Пауль поселился у Дольфа, который жил с матерью и сестрой Сузе; дедушка с бабушкой устроились у Иболии, старшей сестры бабушки. У Голдов в комнатке для прислуги, где раньше какое-то время ютился мой отец, теперь предстояло разместиться моим родителям, но первым делом они повезли меня к Эрвину.
Отец Эрвина уговорил их зайти передохнуть, а мы с Эрвином, совсем еще дети, устроили в холле танцы — настоящий бал, считали мы, но тетя Густи, чей магазин корсетов и граций был утром реквизирован, нервничала и то и дело хваталась за голову. Ее муж велел нам угомониться, и Эрвин замер, не спуская глаз с отца. Никакого заключительного антраша. Я была поражена — получив такой приказ, я бы непременно завершила пляску каким-нибудь коленцем. «Неужели дядя Ойген в самом деле приходится моему отцу двоюродным братом?» — думала я. Очень уж они разные. Спортивного сложения, стройный, элегантный, дядя Ойген обладал изобретательным умом. Он поинтересовался у моего отца, что тот предпринял, чтобы уехать из Австрии. Отец сказал, что утром пойдет в американское консульство и внесет нас в список желающих эмигрировать, на что дядя Ойген заметил, что для австрийцев квота выбрана аж до 1950 года. Кроме того, в Англии живут Ганс и Труди, продолжал отец, а Карл и Герти Голд рассчитывают уехать в Панаму; если план удастся, они попытаются раздобыть там визы и для нас. Дядя Ойген обронил, что у него в Париже есть деловые партнеры; во Франции, на его взгляд, кое-что наклевывается.
Я не раз слыхала, что голодный не может говорить ни о чем, кроме еды. В 1938 году венские евреи непрерывно толковали об одном: как выбраться из Австрии. Нам с Эрвином это страшно наскучило. Мы норовили улизнуть в его комнату и там играли в мужа с женой. (Я скажу — «Пойдем в дом», наставляла я кузена, а ты должен ответить: «Не хочу» — тогда я заплачу, а ты скажешь…).
Назавтра я пошла с Эрвином в еврейскую школу. Каждое утро мужчины исправно отправлялись из дома, но не по делам, как прежде, а на обход расположенных в Вене консульств.
Однажды в школе отменили занятия, и я пошла с папой прогуляться. Он встретил знакомого, они разговорились. Тот сказал, что по слухам дело сдвинулось с мертвой точки в швейцарском консульстве, и он идет туда, чтобы внести свое имя в список. Тем временем я приметила на угловом доме плоскую коробку, крытую мелкоячеистой сеткой; такие коробки стали появляться на разных зданиях — в них вывешивались страницы из «Дер Штюрмер». Накануне я слышала разговор тети Густи с дядей Ойгеном. Она сказала, что в очередном номере вышла статья с разоблачительными подробностями из частной жизни известных венских евреев и что жена бакалейщика сказала ей: «Представьте, фрау Лёви, я и не подозревала, что все эти знаменитости — евреи!» Взрослые хохотали так громко и долго, что я решила: это наверняка одна из тех шуток, до которых у меня еще нос не дорос.