Когда нас держат - Энн Майклз
У Питера имелись деньги, но он ими не гордился и не хотел прекращать работу. Он открыл небольшую мастерскую – как ни удивительно, мужчины, похоже, так и не перестали носить шляпы, – и они с Анной, новобрачные, поселились над ней. Довольствовались малым и жили на то, что зарабатывали сами, а деньги от его семейного предприятия оставались преимущественно нетронутыми. Это должно было стать их заначкой, наследством для их дочери Мары. У Питера не было ни малейшей склонности жить какой-то другой жизнью. Анна с ним была согласна – и свободна ездить, куда ей нужно.
* * *
У Питера и Мары была такая игра – они играли в нее, когда Анна уезжала. Поначалу он показывал Маре карту, чтоб ее утешить, чтоб она поверила, будто мир не так уж и велик, а ее мама где-то неподалеку.
– Смотри – вот тут она, до нее всего несколько дюймов!
Она трогала его палец, когда он показывал, а потом трогала то место своим пальчиком, потом брала крупное папино лицо в крохотные ручки.
– А можно ей позвонить?
– Пока нет – там, где мама, сейчас три часа, и она на работе.
Требовалось объяснять кое-что, но со временем Мара поняла: когда утро там, где она, там, где мама, – день. Когда она обедала, мама уже ложилась спать. Вскоре Мара уже разбиралась в часовых поясах и могла замерять свою тоску по маме с булавочной точностью.
* * *
Когда Мара была юна, она покорила швейную машинку с природным талантом рисовальщика с карандашом: так же умело, как и дедушка, которого она никогда не знала. Если она видела фартук или кухонное полотенце и они ей нравились, она шила из них юбку; собирала лоскуты и через двадцать минут бывала одета так, что хоть в оперу. Секрет ее заключался в том, что она не боялась отмерять на глаз, никогда не по линейке. От замеров она всегда нервничала, это ее замедляло. Мара была изобретательна, себе она доверяла. Он знал, в этом – одна из причин, почему ее всегда звали, и одна из причин, почему она всегда ездила. Он все еще пошучивал, что, дай ей волю, она и швейную машинку в рюкзаке возить с собой будет. Возможно, шутил он, она приезжала домой потому, что скучала по своей швейной машинке. И вот между нагруженными на вилку блинчиками она ему сказала, что будет ей благословенно, если она сможет работать в клинике или травмпункте. Чтобы понять, ему потребовался лишь миг. Дело в мужчине. Она влюблена. Он никогда не думал, что будет благодарен за то, что потеряет ее вот так. Но домой ее привез кто-то другой, и Питер уже ополоумел от благодарности.
* * *
Возлюбленный ее работал журналистом. Глядя, как его дочь поглощает блины за кухонным столом, Питер воображал, что Мара повстречала своего мужчину в лазарете, что она его починила, что Алан очнулся после наркоза и увидел ее глаза, исполненные милости. Что он наблюдал, как она перемещается по палате, видел, как слушает, как держит за руку и не отводит взгляд от разбитых вдребезги людей, которых осматривала с такой бережностью, меж тем как сама оценивала, впитывала данные с бескомпромиссной сноровкой. Что он был заворожен этим, благоговейно ошеломлен. Питер воображал себе сцену, как кино.
– Где станем жить?
– Мне нужно быть рядом с моим отцом.
– Стало быть, там и будем.
Питер знал, что Мара всегда считала, будто любовь все усложняет, но сам знал, что любовь – это острое лезвие, режущее яблоко: рассекает – и лезвие, и связь.
* * *
Мары не было неделями подряд, ее перевозили с места на место, селили там, где находилось место, она пережидала ночи в точках условленных встреч. Постоянный недосып в любых других обстоятельствах ощущался бы как недуг; ныне же он был непрекращающимся доказательством того, что она все еще жива. В развалинах дым драл ей глотку, но там было сухо и тихо, и спала она без задних ног. А когда проснулась – увидела, что он спит рядом. Позже Алан будет рассказывать, как нашел ее. Но она никогда не забудет того чувства, что это она его нашла, просто открыв глаза.
* * *
После того как его вывезли, она всхлипывала двое суток. Затем ощутила себя вычищенной; валун у нее в груди пропал. Его заместила пустота. Так было лучше.
* * *
Вернувшись домой, Алан обернул фотоаппарат лямкой, сунул его на дно рюкзака, а рюкзак запер в чемодане. Чемодан он бы выбросил в реку, достань ему энергии донести багаж до нее. Затем он заперся и сам – чтобы не выпускать никуда свою заразу.
Не было того, кому было б дело, проспи он хоть весь день напролет. Питался он кошмарной едой навынос из забегаловки на углу, потому что они готовы были пройти несколько шагов и оставить ее под дверью, каждый замасленный пакет – чудо. Он знал: настанет миг, когда он окажется готов начать сызнова, а пока же он будет тонуть, как замороженная жаба в вонючей своей спячке, сердце замедлено почти до смерти, кислород едва ли вообще нужен, и пускай все, чему бывал он свидетелем, гниет в нем. То была жалость к себе и смердящее потворство себе, но ему без разницы. Это то, что ему нужно, он к такому уже привык. Но, думал он, этот раз поистине станет последним.
Он заперся и лежал там, пока не уверился совершенно, что жить без нее не сможет.
Задумывался он, сумеет ли надеяться абсолютно и без глубины, как то необходимо, чтобы все получилось – чтоб не отпускать. Он знал, что отпускать нельзя. Только не ее.
Как-то раз ноябрьским утром, почти через два месяца после возвращения, Алан прошел до конца