Когда нас держат - Энн Майклз
* * *
– С тем же успехом можете одеться, – сказал он. – Что нужно для того, чтобы увидеть вас голой?
Призрак, амнезия, внук.
Она вдруг почувствовала, что хочет, чтобы он ее познал. Как чрезвычайно необходимо стало это – всего лишь на миг – стать им познанной.
– Может, если б мы писали друг дружку, – ответила она.
Ее потрясло, до чего жаден в ней голод, ощутив кисть у себя в руках. Поначалу, для него, то была потеха. Но довольно скоро – уже нет.
– Когда вы научились так писать? – спросил он.
– В первую войну.
– Вы работаете в лавке – вы что, пишете по ночам?
– Я не держала в руках кисть тридцать лет.
Теперь он ее уже подозревал. Вид ее у мольберта больше его не развлекал. Поэтому назавтра, вместо того чтобы браться за кисть, она опять разделась. Но каким бы странным ни был договор между ними, ныне он нарушился.
Когда она пришла на следующий день, в ателье была другая женщина. Очень молодая. То был первый миг, когда она поняла, что работа ее, должно быть, хороша.
Той ночью она радовалась, что Анна не видит ее слез, пока прижимала трубку к уху, мучительно стремясь к милому голосу дочери. Ее успокоили рассказы Анны о том, как прошел ее день, и мысль о том, как она станет готовить ужин, даже в своей кухне так далеко отсюда. Хелена принялась рисовать в блокнотике рядом с телефоном. Она не отдавала себе отчета, что́ это она делает, пока на нее в ответ не взглянуло лицо Джона, как будто он поднялся с бумаги, подумала она, как будто он был там в заточении, а теперь освободился.
– Что сегодня стряпаешь?
– Ох, да просто болтушку, – ответила Анна, – с луком и петрушкой. А на потом – здоровеннейший, круглейший апельсин, какой ты только в жизни видела.
Я напишу этот апельсин, который видеть не могу, а могу лишь представлять, напишу его крупнее, чем у Сурбарана[16], и принесу его нашей Анне. А потом уже не будет иметь значения, стану ли я снова писать.
IV
Река Оруэлл, Саффолк, 1984 год
В глубине лавки Питер сидел за большим столом, над ним склонялась лампа на складной ноге, как будто выискивала ошибки в его работе. Он услышал, как открылась передняя дверь с ее колокольчиком на шарнире, и голос выкликнул:
– На острове Амстердам 16:01, в Перте – 23:01, в Алерте – 10:01!
Он поднял голову. Слава богу. Она дома.
* * *
Он держал ее в объятьях. Она была длинна, как лесная куница, единая чистая мышца.
В целости и сохранности. Слава богу.
* * *
Питер закрыл лавку. Они ушли наверх. Он не хотел, чтоб она знала, как он по ней скучал. Когда б Мара ни уезжала куда-нибудь – напитан, заилен страхом за нее. Невыносимо.
– Я по тебе скучала, – сказала Мара. – А ты по мне?
Наружу просочились его слезы.
И она держала его, выжимала в него жизнь.
– Пап, – сказала она, – пап. Не волнуйся, я остаюсь.
Он зарыдал, как дитя.
* * *
Она вытащила сковороду с рукояткой.
На ужин они поели блинов, потому что у них то была традиция, когда она приезжала домой, и еще потому, что ей нравилась стеклянная бутыль кленового сиропа с ее крохотной бесполезной ручкой.
Он смотрел, как она ест, наполняя свою бездонную бочку. Девятнадцать блинов. Он сделал их крохотными. Но все равно. Проголодалась.
Он начинал возвращаться к жизни.
– В Мадриде 15:49, – сказал он. – На Маврикии 18:49.
Он бы что угодно сделал, лишь бы видеть эту кривоватую ухмылку.
* * *
Он подсел к ней на диван, где она читала, – когда приезжала домой, вечно одну из материных книжек, с именем матери, Анна, тщательно выписанным на форзаце, с датой и названием города, где Анна ее купила: «Джейн Эйр», «Из первых уст»[17], «Портрет художника в юности», – переплеты совсем истрепались, перечитаны бессчетно раз, – чтобы доказать себе, что она снова дома. Он сел с нею рядом, а она сложила ноги в толстых шерстяных носках ему на колени, как обычно делала.
– Когда придет Алан, ты наденешь тот красивый килт, который тебе бабуля подарила? – спросила она. – А то у нас пари. Он не верит, что ты его наденешь. Если да, он должен будет угостить всех нас обедом в «Моро».
– Ха! Вот мы ему тогда и покажем. Я даже под коленками себе вымою.
Комнату освещала лампа, тепло. Мара развела крепкий огонь, ей это всегда удавалось – есть чем гордиться. Она читала себе дальше, и Питер почти уснул, когда услышал:
– В этот раз я скучала по ней больше прежнего. Где б мы ни были, я о ней думала, мне уже казалось, поверну голову – и ее увижу.
Теперь он полностью проснулся.
– Иногда мне кажется, что и я ее вижу, – сказал Питер, – краем глаза. Если можно видеть чувство.
– Да, я думаю – можно.
* * *
Питер выучился своему ремеслу у отца, который и сам был сыном лучшего портного в Пьемонте. В конце отец Питера понял, что предпочитает ремесло своего дяди, и стал шляпником. После дед и отец работали вместе, обряжая – «от макушки до следа носков» – господ из Лигурии, Ломбардии, Эмилии-Романьи, отец его даже покрывал головы господ из Швейцарии и Франции. Кроме того, он конструировал и женские шляпки – чтобы понравились жене его Лие, матери Питера. Его дед нашел им контрагента, и они стали шить мундиры и головные уборы для военных. Когда же началась война, они вдруг разбогатели. Мундиры придумал шить дед, а когда