Отрадное - Владимир Дмитриевич Авдошин
На Большом Каретном напротив дома Высоцкого – магазин. Как только жена зашла в магазин, ко мне подбежал прохожий и начал риторически спрашивать:
– А почему в соседнем доме на фронтоне изображены не русские? Ведь это же русская страна?
– Они греков рисовали в начале XVIII века, а своих-то выучились рисовать на сто лет позже.
– Не разговаривай с ним, им важно агентурное собирание сведений, – сказала подошедшая жена и мы ушли.
А сегодня идем по Большой Бронной – маленький человечек стоит на пьедестале. Я думал – это актер с Таганки, что «Федота-стрельца» сочинил. Может, он в попал в памятники? Оказалось – Шолом-Алейхем. Ни много ни мало. Что он на проезжей части делает? А рядом, за углом, зачем-то Блока огромного поста вили. Как бы даже назло. Вот вы хотели Шолома, а мы вам своего Блока поставим в солдатской шинели. Да не было никогда у него солдатской шинели! А Шолому поставили от благодарных москвичей. Ну и уступили бы. Блока вон в Петербурге много, чего его здесь ставить?
А дальше Алексея Толстого в кресле посадили перед церковью Большого Вознесения.
А еще дальше – с пухлыми ручками, с большой лирой – пианистка. Может, Гнесина? Может быть, это её лира? Всё так нескромно, вызывающе. Ты входишь – на тебя рояль толкают и эту женщину. А неподалеку Бунин маленький стоит. Может, он такой и был, но зачем ему эта простыня на руку повешена, как половому? Не найден образ – зачем же фотографию копировать?
Из новых памятников осталось рассказать только о Бродском на площади Восстания, плодовитого нашего Франгуляна. И политического деятеля он поставил у МИДа, и поэта. Ну что ж, концепция у скульптуры Бродского есть: тот соотносит свою жизнь со звездами. Это романтично. А картонные противники наушничают, ревнуют.
А на Садово-Самотечной стоит Калашников со своим автоматом в натуральную величину. Всё, как в жизни. И притянуло-таки СВО на наше государство. А не надо технического инженера с фотографической точности Калашниковым на улицу выпускать. Вот и расхлебывай теперь, и замиряйся с целой нацией. Сможешь? Мы с немцами только-только замирились, а уже восемьдесят лет прошло. Когда теперь с украинцами замиримся – не известно.
* * *
Ранней весной здесь, в Текстильщиках, была толчея и вырытые ямы. Я помню, как мы с лыжными палками, скользя ногами по щитам, шли сюда, неся мешок денег, как нищенки-побирушки. Глаз радовали только оптимистичные плакаты-билборды, стоявшие вдоль забора: «Ты идешь в правильном направлении», «Осталось три метра». А теперь над нами брутально, в полнеба висит мостовая. Ничего себе, большущая. Если прихлопнет – то как муху, и мокрого места не останется. Но вроде держится.
Теперь в подземном переходе толчеи нет. «Рено» ушло, но градоначальник выкрутился – будет новый «Москвич» выпускать на этих площадях.
В субботу нам на КТ и ПЦР, чтоб в понедельник лечь на третью операцию. Народу мало, все поехали на дачу. А в окно кабинета прет и прет вечно молодая зелень.
Во дворе тоже есть уголок памяти павшим, и тоже стоит человек с ружьем, только маленький в отличие от Калашникова на Садовой. Но ружье размеров настоящих. Как тут люди на праздник кладут цветы под дулом автомата? Хоть и бронзового, а все равно – автомата.
Когда всё было готово к третьей операции и я лежал на операционном столе, вдруг выскочило поверх заградительного экрана лицо школьника и спросило:
– Как настроение?
– Отлично, говорю.
Я узнал его и поразился. Вот это форму человек держит. Только в школе можно так равновесно держать две равновеликие части – интерес к внешнему миру и выполнение в нем определенного жизненного задания. Это держит только школьник и, оказалось, он. В фойе, где вывешены медицинские предложения, есть его фотография. Спокойное, уверенное лицо человека средних лет, успокаивающее страждущих, говорило о том, что он – мастер своего дела. А здесь, в операционной – о том, что мир ему всё так же интересен и радостен.
Сколько людей собралось мне помочь! Какое у меня еще может быть настроение? И они приступили без промедления – дерзать, священнодействовать и собеседовать друг с другом. Ну совершенно в духе российских атомщиков, выписывающих формулы у студенческой доски.
Мэтр стоит у монитора. Потом – операционный стол и Фаррух-ассистент, назначенный в любимчики. Остальные ассистенты далее стоят по рангам: первый, второй и третий ряд.
– Так, считаем: два, четыре, шесть, восемь. Подправить… Далее – десять, двенадцать – пробуравить. А что, Фаррух, дошел наш стент до цели?
Фаррух моложе своих лет, в лице его надолго задержалась мимолетная юность и блеск гениальности, что видно сразу. И конечно, мэтр с удовольствием с ним собеседует. Всю вторую операцию, когда левый мочеточник не слушался и мочился, он, зашивая его, иголкой как будто гладил его и ни разу не уколол.
– Нет, Антон Васильевич, еще поупрямиться надо. Туда не менее двадцати нужен стент. Мало еще, двенадцать мало, столько не может быть.
– Да? Ты считаешь? Ну что ж, пойдем дальше! Считай!
– Два, четыре, шесть, восемнадцать, двадцать.
– Отрезай!
Мгновенно – звук отпиливаемого стента. Ну и реакция у этого Фарруха.
– Да, хорошо, здорово вы прошли.
– Ты так считаешь?
– Да, да, здорово!
Настроение у всех хорошее.
– Ну как, коллеги? – перебросил к ним реплику мэтр. Плечистый, ну просто какой-то Али баба в халате. – Достаточно?
– Да, да, хорошая работа, – три ряда одобрительно загудели.
Третий ряд почитателей его таланта не имел стройности, так как был постоянно спрашиваем по поводу – принеси то, отнеси это, но тем не менее участвовал во всем действе.
Стент на месте. Прошел через локоть левой руки в правую почку.
– Всех благодарю. А теперь мы должны подготовить операционную для следующего пациента.
Начали подсаживать пожилую женщину, которая совершенно растерялась и повторяла одно и то же:
– Я таблетки забыла в палате, боюсь, что во время операции мне надо будет их выпить. Не можете ли вы за ними сбегать?
– Ничего, Лариса Капитоновна, у нас тут всё есть, укладывайтесь поудобнее.
Сначала мой курирующий врач с Фаррухом в четыре руки подержали мою пробоину