Приказано молчать - Геннадий Андреевич Ананьев
– Ну и служба у вас! Белка в колесе, и только.
Нефедыч доставал трубку, набивал ее ароматным табаком (сын посылками баловал) и начинал дымить. Не спит, дожидается, пока я вернусь, и обязательно спросит, все ли в порядке…
Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг – температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам.
Но такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни вертолетом. Кое-какие лекарства, предлагаемые врачами, нашлись в заставской аптечке, но они не помогали. День-два – ребенку хуже и хуже, а метель метет.
На третьий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.
– Спасать, – говорит, – Витяку надо. Давай, Митрич, коня.
Куда ездил Нефедыч, к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру, в снегу весь, ну настоящий Дед Мороз, только ростом пониже тех, которые на картинах. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.
– Сто лет теперь ему жить!
Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.
Потом меня перевели в штаб части. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.
Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью в этих краях много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивая удобное для охоты место. Утки, атайки[3], гуси, кабаны любят такие места – нехоженые.
К пасечнику возвращался только к вечеру. Собирал малину и ежевику, либо просто лежал на траве, у берега какого-либо ручейка.
Вечером мы с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.
Один раз (дней десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч был не один. Сам он хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. А ему помогал парень лет восемнадцати, подкладывший в топку хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подбородок, еще один гость – молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец, и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес – Петька. «Это, – говорит дед, – чтобы было кого по имени называть. Все не один».
Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня одним фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.
Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.
– Вишь, гости. Алеха с другом своим пожаловал.
– Добрый вечер! – поздоровался я.
Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Красивый чуб, русый, волнистый, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них – любопытство: «Кто ты такой?» Протянул он мне руку. Ладонь шершавая, с глубокими трещинками и мозолями.
– Павел. Скворцов.
Оглядел меня и вернулся на скамейку.
Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою «добычу» – два кеклика и коршуна, – брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.
Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне не раз.
– Пропадет парень в баптистах. Так закрутили его, хоть в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму в снохи без крещения и все тут».
Нефёдыч возмущался: «Кто-то ее подзызыкивает!» Приглашал он прежде племянника работать к себе, но тот почему-то не соглашался.
«Приехал все же», – подумал я.
Снимая свои охотничьи «доспехи» и развешивая их на столбах, я наблюдал за парнем. Он машинально ломал палку за палкой и так же машинально толкал их в печь. Огонь освещал его длинное с впалыми щеками лицо и прядь волос, выбившихся из-под кепки; большие уши его просвечивались.
Плита раскалилась до малиновой прозрачности, а парень все подкладывал и подкладывал. Нефедыч морщась от жары, то и дело мешал в кастрюле суп, чтобы не пригорел, но молчал. Наконец не выдержал:
– Ты что, Алеха, аль меня поджарить на закуску захотел?
Алексей улыбнулся. Улыбка получилась грустной.
– Я бы, Кирилл Нефедович, сам себя спалил на огне.
Алексей сказал это с отчаянием, искренне. Нефедыч облизал деревянную ложку, которой мешал суп, вытер ладонью бороду и выругался:
– Я те, ядрена корень, все космы повыдеру!
Это, видно, было продолжением какого-то большого разговора, начавшегося до моего прихода, и мне стало неловко оттого, что помешал людям объясниться до конца; я хотел уйти на время в дом, но Нефедыч, поняв, видно, мое намерение, сообщил, что ужин готов. Потом, зажигая «летучую мышь» и приспосабливая ее на столе, чтобы лучше освещался сбитый из досок обеденный стол, он снова заговорил с племянником:
– Обтерпится, Алеха. У меня здесь такие харчи, что всякая душевная хворь сгинет. Вот смотри на меня. Сто лет проживу. А что? Кость у меня крепкая.
Старик приосанился, одернул гимнастерку, перетянутую солдатским ремнем, выпятил живот. В этот момент он, видно, считал себя стройным и молодым.
Мы сели за стол. Нефедыч, налив суп и положив в тарелку кеклика, поставил ее перед Алексеем.
– Тут у меня благодать, лучше всякого курорта.
– Куда, деда, столько. Не хочу я.
– Ешь.
Мы со Скворцовым не возражали против любой порции, и Нефедыч налил нам тоже полные чашки. Лицо Алексея посерьезнело, оно и без того длинное, будто вытянулось еще; он, прежде чем взять ложку, помолился и выжидающе посмотрел на Павла. А тот, вроде и не заметил ничего, молча принялся за суп. В глазах Алексея появилось недоумение, обида. Он хотел что-то сказать, но дед нахмурился.
– Ешь, ешь, Алеха!
Суп пришелся по вкусу всем, даже Алехе, только что желавшему сгореть в огне. Лицо его раскраснелось и подобрело. Нефедыч достал еще по кеклику.
– В твои годы,