Приказано молчать - Геннадий Андреевич Ананьев
Я уже предугадывал дальнейший ход мысли Нефедыча, потому что не раз слышал от него этот разговор. Любил старик, когда разоткровенничается, похвалить себя: «Я тут настоящую целину обжил. Для людей парк вырастил. А что? Быть здесь городу. Вон геологи летось напали на что-то. Выходит, Поддубник мой не только для пчел сгодится». Но на сей раз он повернул разговор в иную сторону. Он с сожалением и болью спросил Алексея:
– Откуда у тебя трусость такая взялась? Убег из дому!
Алексей отодвинул чашку с супом:
– Никакой я не трус! Нету мне в деревне житья и все!
Он отвернулся и встретился взглядом с Петькой, стоявшим у стола в ожидании ужина.
– Вот так, Петька! – со вздохом проговорил Алексей, взял со стола свою чашку и вылил остаток супа в Петькину посудину. – Ешь, дружок.
Он хотел погладить собаку, но она зарычала.
– Зря, Алеха, стараешься, – довольно ухмыльнулся Нефедыч. – Петька не всякому доверится. Вот он – собака, животина – и то разбор в людях имеет. То-то! Приглядится, потом сдружится. А ты? Сначала, выходит, полюбил, а теперь в бега от нее.
– Не от нее! Мать поперек дороги встала. А Павла зря обижать не стоит. Он – человек! Все у него по-божески.
– По-божески, говоришь. Ну, пусть.
Скворцов весь ужин молчал и даже, когда Нефедыч с Алексеем заговорили о нем, продолжал старательно обгладывать крылышко. А Нефедыч нахмурился, побарабанил пальцами по столу и продолжал:
– Мало матерь твоя нужду мыкала… Я-то всякого хлебнул и разуверился в божьей милости. У меня для того свой резон имеется.
Старик встал из-за стола, вылил из кастрюли остатки в чашку, положил в нее кеклика и отнес все это собаке.
– У Петьки равная со мной норма. Заработанная.
Я принялся мыть посуду. Павел стал помогать мне и тихо, чтобы не слышал пасечник, пробормотал, обращаясь ко мне: «Зря старина о Боге так. Верующих понимать надо!»
Я хотел спросить, верит ли он сам в Бога, но передумал – хотелось узнать дедовский «резон», о котором он мне никогда не рассказывал.
– Когда Колька мой народился на свет божий, крестить понесли. А батюшка страшный любитель хмельного был. На крестины звать и пришлось. Жили мы бедно, батрачили оба с матерью. Угостили, значит, попа, как смогли, а его холеру не прохватило. Пошмыгал носом, погладил бороду и говорит: «Не скупись на радостях, тебе бог даст!» Тут мне в голову-то и стукнуло: «Ведь он ближе к богу стоит, а у нас, сирых, просит. Неужто, у всевышнего жадность такая, что для своих житье вольготное не желает устроить? Он ведь все может».
Нефедыч достал из кармана трубку, набил ее табаком, раскурил, затянулся глубоко и продолжил:
– Как ни гнал я от себя эту думку, а она сверлит мозгу и баста. Проводил батюшку и давай богохульство замаливать. Думал сатана в меня вселился. Никому не сказал о своей грешной мысли. Что ты, проклянут! А житье все хуже и хуже, хворь пришла в деревню и начала косить. Молились всем миром, а на кладбище – новые кресты. Тогда-то и схоронил я свою мать. За панихиду отдал последний полтинник. Кольку кормить надо, а в хате кусочка хлеба нет. Куда податься? И поклоны бил, и в грехах каялся, а толку-то? Посмотрел я на деревянную икону и бросил ее в печку. Пусть, думаю, порвет меня бог, ежели он есть. Мне тогда все одно было… Вишь вот, живехонек, и Колька в люди вышел, меня, старика, не забывает.
Алексей задумчиво слушал рассказ деда.
– Понял, Алеша? – вмешался я в разговор.
– А что не понять-то? – ответил он вопросом на вопрос. – Все вы мастера агитировать, прошлое захаивать. И деда туда же.
– Что-что?! – возмутился Нефедыч. – Я те, сукин сын, все душу нараспашку, а ты… Хают, вишь ли, прошлое. Да ты бы погнул спину-то за кусок хлеба.
– А то не гну? И сейчас за тот же хлеб насущ спину гнем.
Споря с нами, Алексей все время поглядывал на Павла, ожидая, видимо, его поддержки, но тот молча вытирал посуду.
– Не знаешь ты, Алексей, жизни, – попытался убедить я парня.
– Вам-то какое дело до моей жизни? – перебил он меня. – Думаете, все глупенькие. Да что с вами говорить!
Он махнул рукой и ушел в рощу. Петька, лежавший у печки, посмотрел ему вслед, встал и повернул голову к Нефедычу.
– Лежи, Петя, лежи. Свой парень, – объяснил ему старик и, обращаясь ко мне, заговорил с упреком: – А он-то, видать, прав. Мимо Алешек вы смотрите, речь с трибуны держать мастера.
– Верующих понимать нужно, – многозначительно посмотрев на меня, проговорил Скворцов.
– А вы сами верите?
– Как вам сказать? Верю. В человека, в правду верю! – помолчав немного, он сказал, что пойдет разыщет Алексея и успокоит его.
Мы с Нефедычем остались одни. Я поинтересовался, не родня ли ему Павел Скворцов.
– Какой, родня?! С Алтая, говорит. Год назад приехал к нам по вербовке. У Федоссии, Лешкиной матери, комнату снял. Одинок, говорит. Мутит, кажись, он парня. Федоссию подзызыкивает. Знаю одно: лучше Лешка с матерью до его приезда жили. Мать иногда даже в кино его пускала, против Нюрки-трактористки ничего не имела. А теперь – куда там! Молись, и все тут. Хошь Нюрку взять – пусть крещение примет в стадо овец божьих… Сам Павел-то, не поймешь, верит али нет. Ходит в молельный дом нечасто. Не поймешь… Пришел Лешка: «Примай, – говорит, – нас к себе в помощники». Припас я ему тут все! Да ведь не прогонишь – Лешку жаль. Без него не хочет оставаться. Павел-то вроде загодя знал, что соглашусь, прямо с чемоданом пожаловал. Ну да ладно. Давай, Митрич, спать.
Я забрался на чердак, где ждала меня постель из лугового сена, с наслаждением вытянул уставшие ноги, укрылся до самого подбородка и заложил руки за голову. Люблю я эти минуты. В ногах – приятная истома. Запах сухой травы, вкусный до приторности – не надышишься! Природа готовится ко сну, но еще не успокоилась. Прокуковала и смолкла кукушка. Вечером не загадывай, сколько лет жизни осталось, – подведет кукушка. Устала за день летать по роще, ленится лишний год прибавить. Робко подала свой голосок синица, словно ей страшно одной; ее подбодрили своими голосами дрозды и чижи – и снова затихла роща, только за озером, в камыше, отрывисто и пронзительно стонут атайки, будто