Коммунальная квартира - Алевтина Ивановна Варава
В общем, не жаждал подобного Гришка вот никоим образом.
Свою молодою жену он любил, и в целом мог понять вполне. Но…
Из-под щели под дверью повеяло стужей.
Гришка поёжился. В дыру на правой тапочке пробрался холод и вонзился между большим и следующим за ним пальцами ноги.
Потом показалось, что левое ухо задела муха. Гришка махнул ладонью, но его кто-то властно взял за руки повыше локтей. Холодными такими пальцами, едва ли не к коже прилипшими.
Поворачивать голову мигом расхотелось.
— Не жалует, — проговорил голос, кажется, женский. — Тоже не жалует. — И затих, но пальцы Гришку не отпустили.
— Чего не жалует? — наконец догадался он спросить, хотя было то совершенно нелюбопытно.
— Роман мой, — пояснили в ухо. — Приземлённая особа. Забери. Хуже будет.
— У-упрямится, — икнул Гришка. Руки задубели до боли.
— Барин что ж, жене своей не хозяин? Забери. Не жалует.
Хватка разомкнулось, словно бы даже со скрипом, как тряпка, которая на морозе замёрзла на бельевой верёвке. Холодок обдал спину, спустился мимо зада (дунув в дыру на полосатых пижамных штанах в самое интимное место), прошёлся по ляжкам и вернулся в щель под дверью.
Скорбно вздохнув, Гришка стукнул коротко по наличнику. И вошёл.
Глава 17
Начало неожиданной дружбы
Аннушка стояла у окна рядом с бабкой Марфой. Гришка даже охнул.
Марфа держала в руке свечу и куталась в шерстяной платок.
Качавшая головой молодая жена Гришки повернулась на шум.
— Представляешь, такие скверные рифмы приснились! Занудные до оскомины, а в голове застряли. Вот, соседке даже пересказать смогла. Не идут прочь, и всё. У Марфы Петровны бессонница, не подумай, что я её разбудила. Сам чего не спишь? Одумался?
— Откуда… откуда ты знаешь, что она — Марфа Петровна? — просипел Гришка.
— Посредством речевой коммуникации, — хохотнула Аннушка. — Слыхал о таком?
Бабка Марфа повернулась, прошаркала к своей двери и скрылась за ней, а в комнате стало темно.
Гришка заморгал.
— Она что, представилась, что ли? — подозрительно уточнил он.
— Нет, паспорт мне показала. Она, знаешь, ночами с паспортом обычно ходит в уборную. А рот на замке.
Гришка жалобно оглядел тёмную комнату.
— Починишь торшер завтра? — спросила Аннушка. — Ложись давай.
Он мотнул головой и поёжился, руки повыше локтей всё ещё были словно одеревенелыми.
— Упрямишься?
— Это ты упрямишься.
— Выходит, нашли мы друг друга? — снова засмеялась законная супруга. — Ложись, Гриш. Негоже молодожёном порознь. Что люди подумают. Вот та же Марфа Петровна? Она говорит: милым нужно быть бок о бок, не то — беда.
— Говорит? — не поверил Гришка. — Баба Марфа?
— Ну уж не торшер, надо думать. Ложись, Гриш. Хуже будет.
Глава 18
Скверные рифмы
Очи барина шальные,
Словно угли в темноте!
Светят в тёмную погоду
Как те луны на небе!
Барин резвый, барин прыткий,
Взял сердешко, как в тиски.
Глаз боюсь поднять и липну
Как древесная смола.
Я б за ним пошла в пучину,
Но кому же я нужна?
Барин гордый, величавый,
Глаз — орлиный, золотой…
— Гриш! Вставай! Яичница остынет. Гришка!
Дарьюшка озлилась, и по паркету Г-образной комнаты снова прокатился холодок, забираясь в дырявую тапку незваного гостя. Дарьюшка стиснула почернелые зубы и с досадой пнула по ножке железной кровати так, что та вздрогнула, и поднимающийся уже Гришка непонимающе заоглядывался.
Вот же приносит нелёгкая черствосердых да недалёких! Один за всё время попался нормальный человек, даром что дитятя, Димка Мякушкин! Вот он Дарьюшкину поэму любил, уснуть без неё не желал, с самого своего рождения. А другие! Тьфу! Уж она и с выражением им читала, со всей душой, как истинная актриса того самого театра заезжего, в который так влюбилась малолеткой! Как сердце её мягкое растаяло от взора гордого барина, князя, так и замечтала: напишет о своей зазнобе такой романс, что прогремит он на весь мир, и словами её даже и барышни станут вздыхать по своим возлюбленным, не ведая, что повторяют за простолюдинкой.
Тайком училась Дарьюшка грамоте, чтобы записывать, да не выучилось и пришлось потому заучивать, но уж к этому она приловчилась так, что могла, как на духу, часами читать свои стихи, и читала, каждому, кого только видела!
Только все от ней бежали, и потому сузила Дарьюшка аудиторию с переездом в эти чудны́е хоромы до тех, кого сама-то видела, но кто не видел её.
А потом прогневила Дарьюшка князя, и дозволил он ей сквозь одну только щель в реальность вирши свои доносить. Застыло у ней тогда сердце, но всё надеяться не перестало даже и через одну прореху, а найти почитателей, да желательно грамоте обученных, чтобы записали и снесли печатнику, и стала Дарьюшка именитой да известной, пусть бы и там.
Но только бежать продолжили все от её стихотворных строф. Не понимали (окромя малого Димки, но того отец с матушкой увезли, прежде чем он буквы запомнил).
И ладно, когда не понимали молчком!
Был тут один, литературный дознаватель! Он Дарьюшкин роман за две недели ночей выслушал от начала и до конца, растопил сердечко её надеждой, потом уселся за стол, долго стучал пальцами по печатной машинке, Дарьюшка даже всерьёз решила, что сбылась её мечта, и стали стихи ложиться буквами на бумагу. А перед сном ирод из ванной комнаты возвратился в своём халате, на край кровати сел, очочки на нос нацепил и зачитал вслух такой разгромный отзыв о Дарьюшкином творчестве, что она едва мёртвая не упала по ту сторону.
После этот окаянный Станковский бумагу свою лживую отложил, впредь попросил его не тревожить, и спать лёг как ни в чём не бывало.
Придушила ирода Дарьюшка, взяла на душу грех. Не смогла сдюжить обиду.
Но за то князь, на диво, и не серчал почти. Изучил обстоятельства и заключил, что был Станковский погань. Отрядил даже своего секретаря проследить, чтобы за Дарьюшкино душегубство никого в каземат не заперли.
И было то бариново заступничество ей такой отрадой, словно бы князь на дуэль через девку свою, поломойку, пошёл. Сто лет помнить будет, а то и дольше.
Однако же бежали годы, и рвалось сердечко слова свои заученные в люди пустить. Да