Цветы в тумане: вглядываясь в Азию - Владимир Вячеславович Малявин
В этом месиве из человеческой плоти и природных материалов, текстов от культуры и текстуры естества, как в плодоносной пустоте утробы, ворочается и вызревает городское «мы», лишь интуитивно ощущаемое, не знающее узаконенных «точек зрения» и «перспектив», даже не нуждающееся в символах и атрибутах. Где живут чистой явленностью, не может быть привилегированных образов. Теснота и многолюдье словно выделяют галлюциногенные флюиды, заражающие городской воздух праздничной избыточностью: все напоказ, всюду море рекламных огней, там и здесь вспыхивают и гаснут, словно огни фейерверка, импровизированные представления и шествия, а большие праздники сопровождаются гуляниями такой скученности и масштабов, какие не снились никому в Европе.
В городском чреве общая жизнь стихийно и упорно растет и наслаивается на себя, пропуская через себя время, как червяк землю, и оставляя на своем пути культурные символы эпохи. Эти символы вызревают долго, многими столетиями и недоступны приватизации, накрепко срастаются с бытом.
Вот: народ нарос.
И как нарост на дереве всегда уродлив, так и народ нарастает гротескными типами, карикатурными типажами, словно начиненными взрывчатой силой бытия. Их польза – поразить, рассмешить и исчезнуть в вихре круто закрученного быта. Они – игрушки для взрослых детей.
При всей любви этого народа к торговле и обороту капитала его миросознание исходит из нераздельности полезной и меновой стоимости. Ценно то, что полезно, а самая полезная и притом доступная только пользованию вещь – это жизнь. В правильном пользовании жизнью заключается наше благоразумие, вершина же разумного использования жизни – не-пользование ею, способность дать жизни быть.
Восточная история: жил-был народ.
И пусть в городе торгуют пустыми знаками, пустотой самой жизни. Пусть город – рай для жуликов. Все же в едином теле городского «мы» все сообщительно, все делается вместе. Из разинутых пастей лавок вываливаются наружу товары, торговля заполняет тротуары и обочины улиц, здесь же едят и пьют, старики сидят на стульчиках, глазея на толпу, а в жару дремлют на раскладушках, обтекаемые прохожими. Такое смешение человеческого и природного, присущее в особенности китайскому быту, воспитывает острое чувство гротеска, симпатию к «древле-причудливым» образам. На выставке в Пекине, название которой можно перевести словами русской поговорки «голь на выдумки хитра», гвоздь экспозиции – фотография кровати, сквозь которую проросло толстое дерево.
Впрочем, открытость миру на Востоке нисколько не отменяет автономии семейных и хозяйственных единиц. Разделение внешнего и внутреннего, как контраст Земли и Неба, блюдется свято. И этот контраст не оставляет места для столь важного на Западе агона, публичного пространства, в котором меряются силами и спорят за главенство. Восточный город не знает соразмерности вещей и, следовательно, конфронтации. Он просто носит инобытие в своем чреве, как мать дитя, и в каждом явлении своей в общем-то мелкой и лихорадочной жизни силится узреть отблески неизмеримой шири. Восточный мегаполис словно изливается за свои пределы, теряет себя и в концов концов действительно обнаруживает в себе… бескрайнюю пустыню неба. В тайваньской столице Тайбэе это особенно заметно: город расползается по окрестным холмам кучками многоэтажных зданий, плавно втекая в природный ландшафт. Но не тому ли закону подчиняется и жизнь чайна-таунов, этих форпостов глобального Китая, тиражирующих культурные символы, как поддельные компакт-диски и кроссовки, но не оформляющих себя, как будто прячущихся от окружающего общества? Кстати, и в бизнесе китайцы предпочитают быть неприметной частью крупной производственно-финансово-торговой сети. Индивидуальные торговые бренды для них слишком нескромны.
Восточных горожан объединяет не идея, а ее отсутствие: пауза, задающая ритм, и промежуток, держащий формы. Китайская архитектура оперирует именно понятием «промежутка», значимого отсутствия, позволяющего наращивать модули-секции здания по уже знакомому нам принципу роста живого тела. Но китайцы никогда не рассуждали по этому поводу, словно чуя каким-то инстинктом: чем неприметнее, тем реальнее и полезнее. А вот японцы, издавна одержимые стремлением зафиксировать взгляд, опредметить отсутствующее и тем, кстати сказать, прославившие себя в мире, не преминули вывести отсюда свою теорию человеческого общения. Японские социологи и управленцы любят трактовать жизнь в категориях «места» (ба) – пространства взаимной соотнесенности агентов действия, в которой сходятся и физические, и виртуальные, и умственные измерения человеческой жизни. По аналогии с евразийским термином «месторазвитие» японское ба можно назвать «местообщением». Рефлексивность в японской культуре обращена не на предметы, а на сам акт сообщительности, по своей природе незавершенный, открытый будущему. Японцы приучены ценить неопределенность в человеческих отношениях и не разменивать его на резонерство. Правда, они полагают, что «знают ритуал», а китайцы просто живут как придется. Но быть все-таки выше, чем знать…
Рефлексировать над жизнью и впрямь дело пустое. Но, гуляя по Тайбэю, невольно ловишь блики-тени этого небывалого, никогда не бывшего, столь же ископаемого, сколь и воображаемого противопорядка хаоса, обратного движения жизни, возвращающего к истоку времен, к бездне не-схождения Неба и Земли. Успевший побывать и колонией, и метрополией, одновременно периферийный и глобализированный Тайбэй – отличная сцена для dreamscape, пейзажа мечты. От старого китайского Тайбэя, уездного центра, остались ворота и несколько реставрированных зданий, прижатых сверху транспортными эстакадами. Выглядят они, конечно, бутафорски, как и выстроенный неподалеку местный этнографический Диснейленд: действительность в наш постмодернистский век подражает вымыслу. Официальное же лицо тайваньской столицы волею истории определено японским колониальным стилем. Стиль этот примерно так же подходит окраинному китайскому городу, как европейский фрак сидит на японце. В нем бродят сны империи – причудливая смесь западных «ампиров», дополненных формой пожарной каланчи и непременными в тропическом городе галереями для пешеходов. Ампир в его третьем-четвертом преломлении расползся и одичал. Эти фальшивые колонны с вычурными капителями, самопальные фризы, немыслимая мешанина орнаментов, невесть откуда и зачем взявшиеся картуши и виньетки, самовольно