Орнамент массы. Веймарские эссе - Зигфрид Кракауэр
То, как молчаливое собачье племя обходится с ученым, вызывает опасливый вопрос: «Может, меня хотели убаюкать, не прибегая к насилию, одной лаской хотели увести меня с неправедного пути, с пути, неправедность которого была, однако, не столь очевидна, чтобы можно было применить насилие?» Душевное состояние писателя близко тому, какое испытывает пес, отвлекаемый то одним, то другим. Кафка смотрит на мир как человек, которого втолкнули туда насильно, как тот, кто обратился в бегство, но поневоле повернул назад, хотя путь его лежал в те края, где жил император и откуда родом тайные законы. Не то чтобы он мечтал пустить там корни, нет, но состояние его напоминает состояние только что пробудившегося, чьи чувства еще пребывают в объятиях едва рассеявшегося сна, в котором ответ на все загадки виделся так ясно. Пробудившийся еще думает, что слово-ключик у него в руках, он ощущает его вкус, но образ, до этой секунды необыкновенно отчетливый, уже тает, образ, вмещавший под знаком тайного откровения весь мир. В великих муках человек пытается собрать его по кусочкам, да только наводит еще большую путаницу, и чем меньше ему удается восстановить прекрасный образ, тем отчаяннее мечется он от одного осколка к другому, подбирая их и по возможности выстраивая в систему. Это метание становится для Кафки творческим методом. В былые годы, как признается писатель в одном из афоризмов, им двигало желание смотреть на жизнь «как на череду естественных взлетов и падений, но в то же время с не меньшей очевидностью признавать ее как Ничто, как сон, как эфир». И уже несколькими строчками ниже: «Но по-настоящему хотеть всего этого он не мог, поскольку на самом деле то было не желание, а всего лишь защита, обуржуазивание Ничто, впрыск бодрости, которую он хотел придать этому Ничто…» На самом деле и Кафка не потакает давнему желанию, ясно сознавая, что блуждает по запутанному миру, который есть Ничто. И дабы сбить с этого мира, уверенного в собственной значимости, надменную спесь, писатель показывает, сколь исковерканы царящие в нем отношения между людьми и вещами. В притче «Обычная путаница», например, рассказывается, что А. намерен заключить с Б. важную сделку. Оба договариваются о встрече в Г., но, вопреки доброй воле обеих сторон, до нее так и не доходит. Тексты Кафки можно, пожалуй, назвать приключенческими романами с точностью до наоборот: герой не в силах покорить мир, поскольку мир, пока длится его одиссея, переворачивается вверх дном. По Кафке, Дон Кихот на самом-то деле есть бес Санчо Пансы, который умудрился отвлечь его от себя и тем самым обезвредить, и вот неутомимый бес начал совершать самые безрассудные поступки, а Санчо Панса, до конца своих дней чувствуя себя в ответе за господина, следовал за ним, находя в этом «увлекательное и полезное занятие»[82]. Не иначе и с Кафкой, ибо он отклоняет любое проявление разумности, бессильной вопреки всей логике, и проводит ее через дебри самых разных обстоятельств, в коих замешан человек. Только благодаря ее беспрестанному вмешательству хворь мира наконец-таки обнажается. Если бы миром правила глупость, уповать на благоразумие как средство, способное его изменить, казалось бы еще вполне правомочным. Но надеждам этим сбыться не суждено, поскольку любое вмешательство разума в действительность бесполезно.
Здравые и житейские наблюдения, опасения и оговорки, коим несть числа, проходят через творчество Кафки единственно ради того, чтобы в конце концов растратиться впустую. С какой скрупулезностью рассуждает по возвращении домой обитатель норы о том, не лучше ли будет и впрямь для вящей безопасности установить на поверхности земли наблюдательный пост и доверенного часового. Но: «Разве можно тому, кому я доверяю, глядя в глаза, доверять так же, когда я его уже не вижу и мы разделены покровом из мха? Относительно легко доверять кому-нибудь, если за ним следишь или хотя бы имеешь возможность следить; можно даже доверять издали, но из подземелья, следовательно из другого мира, доверять в полной мере кому-либо вне его, мне кажется, невозможно. Впрочем, все эти сомнения не нужны, достаточно понять, что во время или после моего спуска бесчисленные случайности жизни могут помешать моему доверенному лицу выполнить свои обязанности…»[83] И если в безумии есть логика, то здесь приметы безумия мира проступают в предельно реальных и логических умопостроениях, а тот факт, что они ничем не разрешаются, окончательно изобличает его химеричность. Мир – это не сон, а самая что ни на есть реальность, но реальность несуществующая, и чем более он в себе замыкается, тем более ничтожен. На такой стадии своего развития он порождает существ, заметных не обыкновенному наблюдателю, но возвращенцам, до которых молва об истинном слове уже долетела. Мифические существа, заброшенные в беспорядочную жизнь, полную страхов и жалоб. В их рядах и безымянный обитатель норы, отказывающийся созерцать, и продрогший наездник, который верхом на ведре мчится за углем в лавку, незримый для жены торговца. Это не духи и не призраки, а живое воплощение нынешнего состояния мира, где вместо королей лишь посыльные. «Их поставили перед выбором: сделаться королями или посыльными [королей]. Они, словно дети, все как один захотели податься в посыльные. Посему и развелось столько посыльных, они снуют по миру и, поскольку короли перевелись, разносят друг другу вести, утратившие всякий смысл». Мир, в котором посыльные мечутся туда-сюда, напоминает выкройку, где запечатлены детали, друг с другом не стыкующиеся. Зачастую в этом и заключается особое, кафкианское удовольствие: поймать одну из эфемерных нитей, проследить за ней и по возможности вплести в игру. Так, пытливый пес, не удовлетворенный результатами своих научных изысканий, обращается к созерцанию: «Мне в этом случае довольно той нехитрой суммы всякого знания, того маленького правила, коим матери напутствуют в жизнь малышей, отрывая их от груди: „Смачивай всё по возможности…“». Такова нелепость вещей, которая иной раз всё же требует немного бодрости.
В изысканиях о том, «Как