Цветы в тумане: вглядываясь в Азию - Владимир Вячеславович Малявин
Но преображение вещи означает ее подмену. Утонченность по-китайски – увидеть великое в малом и правду в иллюзии, когда поддельность вещи удостоверяет подлинное в ней. Китаю не нужны собственные бренды. Он подделывает уже существующие или незаметно входит в них, давая для знатоков свою безыскусно-утонченную начинку или перекупая их. Многими известными европейскими брендами уже владеют китайцы. Когда китайские модницы, попав в Европу, скупают «Луи Виттон», «Праду» и прочие приметы европейской высокой моды, они тоже на самом деле демонстрируют умение подделаться под западное. Уподобление, подделка – тоже искусство, и в своем роде очень утонченное. А в самом Китае призрачная стихия обмена-обмана становится самой жизнью, жизнью-фейерверком, по-китайски – «дымовыми цветами», переливающимися всеми красками мира в пустоте темного неба. Усилие уподобления ведет к культивированной свободе эмоций, и актерская игра как таковая, узнавание, как играть своего персонажа, как быть собой, оставляя себя, самую сердцевину восточной культуры. В этой чистой игре сами актеры получают наибольшее наслаждение именно потому, что их нельзя «уличить» в игре. В этом представлении нет ничего представленного. Как гласит китайская поговорка, «поющий в опере – сумасшедший, смотрящий оперу – дурак». Очень верно: кто способен найти себя в другом персонаже, тот клиент психушки. А кто хочет еще и разглядеть совместность душ, желает заведомо невозможного. Но китайцы нашли выход и притом гениально простой: всякое занятие они называют «забавой». В игре надо играть. А в серьезной игре – тем более. Что же удивляться тому, что они после четырех десятилетий игры (как положено серьезной, впрочем) в революционную лихорадку так легко и органично перешли в лихорадку биржевой игры с ее либеральной экономикой?
И вот что следовало бы подчеркнуть: правда иллюзии (sic!) есть правда взаимного проникновения вещей, присутствия их там, где их нет, и, следовательно, правда безупречного соответствия. Вот почему для китайцев всякий образ представляет нечто иное и противоположное. Европейцам, привыкшим оперировать самотождественными идеями и формами и мыслить только отвлеченное единство, нелегко понять эту истину сообщительности материи, знание которой не замыкает нас в клетке субъективности, а, наоборот, открывает миру. Эта открытость миру, как всякое открытие новых горизонтов, наполняет душу радостью и притом делает нас ловкими стратегами, ведь она открывает бездонную глубину инаковости опыта и, следовательно, делает нас непрозрачными для других, позволяет действовать иначе, чем другие, быть непредсказуемыми. Как сказано в китайском военном каноне, командующий «недостижимо-уединен и держит порядок». Ибо наша стратегия – это то, что отличает нас от других и даже от самих себя, делает нас непонятными даже для себя. Поистине, стратегия, как игра актера, есть чистое сумасшествие… Но самое странное – это то, что стратегия в китайском понимании остается делом глубоко нравственным, и победитель всегда побеждает заслуженно, ибо он, говоря по-китайски, «смеет (на самом деле умеет) соответствовать…» и, значит, умаляет себя и умиляется миру. Частным, но хорошо известным каждому, кто жил в Китае, следствием этого правила является неписаный, но строго соблюдаемый запрет завидовать успеху другого и жаловаться на невезение.
Человек на Небе
Мы быстро покидаем Вэньчжоу и направляемся на север – в раскинувшийся поблизости заповедник Наньсицзян, что значит «река кедровых протоков», потому что в этих местах произрастают благородные китайские кедры. Еще одна достопримечательность местной флоры – могучие камфорные деревья, наполняющие воздух пряным ароматом. Именно в этих краях древние китайцы научились так любить природный ландшафт, что сделали пейзажную лирику и живопись самостоятельными жанрами литературы и искусства. На выезде из Вэньчжоу даже стоит гигантский памятник отцу пейзажной лирики поэту Се Линъюню, исполненный, как везде сейчас, в псевдоромантической китчевой манере. В мемориальной скульптуре китайцы не сильны, ведь памятник требует представить цельность личности в многообразии ее черт; он требует психологизма. Китайцы же норовят свести личность к одной типовой черте, к ее «голосу», к тому же соответствующему определенной социальной роли в общей «опере» китайской жизни. В результате их современные памятники производят впечатление почти до гротеска доведенного примитива (тоже традиционная черта). Так что в скульптуре китайцы пока обречены создавать грубые подделки европейских образцов.
Зато ландшафт здесь в самом деле точь-в-точь как на классических китайских пейзажах: по-драконьи изгибающиеся горные хребты в кружеве облаков рядами уходят вдаль, там и сям высятся причудливые валуны и утесы, с отвесных скал низвергаются прозрачные струи, извилистые тропинки возносят на гребни и увлекают в пропасти, висячие мостики предлагают пройти над бездной, курчавая поросль превращает горные склоны в мохнатые бока неведомых чудовищ, таинственный полумрак пещер и гротов заставляет ощутить близость потустороннего мира. Самая знаменитая пещера в этих краях – «Утес господина Тао». Здесь в VI в. жил ученый даос Тао Хунцзин, прозванный «канцлером в горах» (вообще-то традиционный идеал для ученой элиты Китая) за его несравненный авторитет, которым он пользовался при дворе правителей Южного Китая. Пещера выглядит как огромный грот с бурым слоистым потолком и разводами на нем, которые неотразимо напоминают клубящиеся облака. Понимаешь, что привлекло сюда «человека Дао»: по китайским понятиям, пещера и есть «провал в Небо». Теперь здесь мирно соседствуют сразу три храма: даосский, буддийский и посвященный просвещенным чиновникам, стало быть, конфуцианский. О единении «трех учений» Китая можно прочитать в любой книге об этой стране, но столь наглядный образ этого единства я увидел впервые.
Китайцы не были бы китайцами, если бы ограничились ролью отстраненных созерцателей природы. Пейзажи Кедровой долины лишь подсказали им то, что они уже давно чувствовали и искали в мире: человек и природа живут сообща, и между сознанием и миром есть внутренняя преемственность, выраженная именно в пределе всех вещей, в акте самопревосхождения. Человек ничтожен перед лицом мироздания, но он велик в своей причастности к вселенскому хороводу вещей. Чем менее он заметен, тем полнее раскрывается его присутствие в мире. Чем меньше в нем обыденно-человеческого, тем больше излучает он возвышенно-человечного. Одним словом, Небо и есть подлинный апофеоз человечности или, лучше сказать, человечества в человеке. Что и засвидетельствовано известной китайской поговоркой: «Когда свершится путь человека, путь Неба свершится сам собой».
Упомянутую преемственность нужно понимать как «вьющуюся нить» (образ Лао-цзы) без начала и конца. Речь идет о том самом пространстве звуковых сигналов, бесконечно наслаивающейся переклички, раскатистого эхо, которое предваряет мир вещей и обозначает цельность Великого Пути: нечто бесконечно малое, неотличимое от бесконечно большого. Повторю еще раз свою любимую мысль о том, что эта преемственность – как средостение, между-бытность, смычка (не)цельности первозданного хаоса и хаоса эстетически освобожденной жизни культуры, и эти два вида хаоса сходятся не по аналогии,