Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
ТОЛСТОЙ. Да, таково мое убежденье.
ОЛЬГА. Недаром же рядом с вами, граф, как слышно, – женщина редких достоинств.
ТОЛСТОЙ. Все правда. Я ее не заслуживаю.
ОЛЬГА (глядя на него). Нет, отчего же… вы ей под стать.
ТОЛСТОЙ. Вы столько же добры, сколь умны.
ОЛЬГА. О вас говорят, что вы способны поднять одной рукой человека.
ТОЛСТОЙ. Что ж, коли человек того стоит… Жена моя знает санскритский язык, а я ношу ее на руке. У каждого есть свое занятие. Однако же я должен идти. Прощайте же, Николай Гаврилович. Прошу вас все-таки поразмыслить над тем, что сказал я… храни вас Бог. Прощайте, милая Ольга Сократовна. (Склоняется к ее кисти.)
ОЛЬГА. Господь с вами, автор «Дон Жуана».
ТОЛСТОЙ (усмехнувшись). «Когда б любовь оправдывалась в мире, отечеством была бы вся земля…» (Уходит.)
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (поправляя очки). Вот уж порадовалась природа, когда его лепила. Всем взял!
ОЛЬГА. Что он тебе хотел сказать?
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Пустое, Олюшка, не тревожься. Все – литературные страсти. Но что за экземпляр – загляденье!
ОЛЬГА. Да полно тебе им восхищаться. Оставь восторги его возлюбленной.
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Зачем же ты сердишься? Что я подумал: вот мы с ним час просидели рядом, руку протяни и коснешься, а жизни наши так далеки, точно меж нами Европа с Азией.
ОЛЬГА. Бедный ты мой… Ну что из того, что он силач и хорош собою? Что он сказал тебе?
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Ничего. Все ладно… Я… Мне б только хотелось…
ОЛЬГА. Чего тебе хочется?.. Говори.
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Так. Чтобы ты мне вслед поглядела, как этому молодцу. Хоть разок.
Супруги
3 апреля 1863 года. Дрезден. Толстой и Софья Андреевна.
ТОЛСТОЙ. Алеша Бобринский был очень мил.
СОФЬЯ. Господи, до чего я устала.
ТОЛСТОЙ. Свершилось! Ты – графиня Толстая.
СОФЬЯ. Недолго ж я вновь побыла Бахметевой.
ТОЛСТОЙ. Хотелось сохранить это имя?
СОФЬЯ. Так трудно было его вернуть!
ТОЛСТОЙ. Сударыня, как я вам благодарен за то, что вы все-таки с ним расстались, за то, что стали графиней Толстой. Сударыня, я должен признаться, что я обожаю графиню Толстую, влюблен в нее, как прыщавый финик. Влюблен в ее ланиты и перси, выю и лядви, влюблен в ее талию, в ступни и в след ее ступней.
СОФЬЯ. Однако же и стиль у тебя…
ТОЛСТОЙ. Я бы сказал – смешение стилей. С одной стороны, военно-мужской, почтительно-грубоватый стиль, с другой стороны, стиль романтический с налетом юношеской экзальтации. Боги, пошлите мне сил и умения, чтобы достойно изобразить, как пленительна графиня Толстая. Голос ее исполнен тайны и завораживает мой слух. Взор ее проникает тайны и сокрушает мой слабый дух. Но сколь же я горд, что графиня Толстая хотя бы несколько мне близка.
СОФЬЯ. Уймитесь, граф Толстой.
ТОЛСТОЙ. Не могу. Вы, дамы – блюстительницы морали, вы, девственницы на закате надежд, а потому хранящие святость, увы, неведомой вам семьи, вы, старцы, забывшие жар ночей и пробуждение на рассвете в объятьях любимой, и вы, завистники, мечтавшие о Софье Бахметевой и Софье Миллер, – все на колени и кланяйтесь графине Толстой.
СОФЬЯ. Что бы сказала тебе твоя мать! Все же я стала твоей женою.
ТОЛСТОЙ. Она бы порадовалась за сына. Двенадцать лет – достаточный срок, чтобы постичь твое совершенство.
СОФЬЯ. На диво изысканная речь, но лик твой грустен, а голос скорбен.
ТОЛСТОЙ. Мне просто помстилось в твоих словах какое-то скрытое торжество.
СОФЬЯ. Алеша, ну что уж за торжество через двенадцать-то лет? Опомнись. А нрав ее ты испытал на себе. Еще тогда, когда ты хотел жениться на Елене Мещерской.
ТОЛСТОЙ. Она берегла меня для тебя.
СОФЬЯ. Да, в самом деле. Я ей благодарна.
ТОЛСТОЙ (после паузы). А мы неспроста обвенчались в Дрездене. В России так долго все было запретно.
СОФЬЯ. Тем более что германский пейзаж настраивает тебя на элегию. И Веймар от Дрездена недалек. А там, сколько помню я, обитает твоя Цецилия…
ТОЛСТОЙ. Моя Цецилия давным-давно чужая Цецилия. (Ходит по комнате.) Софа, ты в этот день не должна была… Ты знаешь, чем мать для меня была.
СОФЬЯ. Да что ж я сказала?
ТОЛСТОЙ. Шесть лет ее нет, а я все не пойму, как я выжил.
СОФЬЯ. Я соболезную всей душой, и все-таки нельзя в твоем возрасте вести себя, как крошка-сиротка. Беда твоя – детство в жизни твоей заняло громадное место.
ТОЛСТОЙ. Как у каждого.
СОФЬЯ. Нет, ты на особицу. Когда ты плакал в тринадцать лет без всяких на то причин, украдкой – это еще можно простить. Но ты и теперь от любой безделицы готов стенать – перечти свои письма! Глядел на зимний лес – прослезился, слушал Вагнера – полез за платком, увидел гипсовый торс – захныкал. То экзотические восторги, то поэтическое сердцебиенье – чуть что, и глаза на мокром месте!
ТОЛСТОЙ. Возможно, и глупо, я сознаю, мне хочется всем с тобой поделиться. Мы слишком часто живем в разлуке. Когда мы вместе, то тянет выговориться, а если врозь – сажусь за письмо. Но я пишу лишь малую долю того, что мечтаю тебе открыть.
СОФЬЯ. Ребячество, Алеша, ребячество. Я знаю, что ему есть причина. Легко понять состоянье мальчика, к тому же с живым воображеньем, который Пушкина видел и слышал, сиживал на коленях у Гёте, у цесаревича был в товарищах. Конечно, в таком начале жизни он чует некое предназначенье, некое причащение к титанам. Но ты уж не мальчик, ты зрелый муж.
ТОЛСТОЙ. Зрелой женщины.
СОФЬЯ. Справедливо замечено. Слишком мне много пришлось познать.
ТОЛСТОЙ (помолчав). Нет нужды вспоминать о титанах… А все же я смею назваться писателем. Пусть никому на свете не нужно то, что пишу я, но я – пишу. И не бесплодно. О прошлом годе и «Дон Жуан» и «Князь Серебряный» вышли к читателю. Что-то я сделал. Скажешь – бранят их. Да я уж привык…
СОФЬЯ. А закручинился. Ах ты, мой милый… Пусть их бранят… велика беда!
Несколько мгновений они стоят обнявшись, молча.
ТОЛСТОЙ. Так хочется, чтобы хоть в этот день ты чувствовала себя счастливой.
СОФЬЯ. Алешенька, мне тридцать шесть… Я уже стара для флер д’оранжа, для белого платья, обмена кольцами. Куда ни кинь, во всем этом есть что-то смешное и переспевшее.
ТОЛСТОЙ. Послушай, что я тебе скажу. Ты всех юнее и всех желанней. А эта немецкая весна мне драгоценней всех прошлых весен.
СОФЬЯ. Тебе так нужно?
ТОЛСТОЙ.