Отец и сын, или Мир без границ - Анатолий Симонович Либерман
И случилось так, что мы в очередной раз проходили мимо их дома и спешили на обед, то есть в соответствии с передовой педагогикой имели цель впереди и четко очерченную ближнюю (крайне соблазнительную) перспективу. Вдруг какая-то из сестер (я их путал, так что не уверен которая) вышла за калитку и заявила: «Женя, я хочу угостить тебя горохом».
Сам по себе этот факт заслуживал увековечения, но я был против гороха, который казался мне малоподходящей едой для детского желудка, да еще перед обедом, и ответил: «Что вы, что вы, большое спасибо!» Тетушка продолжала настаивать, а я как мог отбивался: «Перед обедом я бы не хотел». Нет, горох надо отведать непременно! Я выложил свой последний козырь:
– Знаете, он у нас приучен, как породистый щенок, из чужих рук ничего не брать.
– И вы думаете, это правильное воспитание?
– Думаю, что неправильное, – ответил я, взял Женю за руку (!) и увел домой.
Но к тому времени я вполне усвоил, что все делаю неправильно и во вред своему сыну: внедрил второй язык и разрушил его мозг, пытался выкупать в заливе и превратил в неврастеника, выбрасывал конфеты и лишал ребенка главных радостей жизни. Потом Никина мама ходила к сестрам налаживать отношения. О чем они говорили, я не знаю, но думаю, сошлись на том, что я человек невыносимый, да ведь что поделаешь: дочь его любит и во всем ему потакает. А тут еще (в «ползучий» период) пришла в гости тетя Кассандра и предупредила, что, если Женя будет лизать всякую дрянь, во рту образуются плохо заживающие афты – не сейчас, так потом. Она заглядывала к нам и позже. В один из своих визитов она сказала, что моя шапка, которую ласкает Женя (вся наша одежда вызывала у него сходные реакции), – источник инфекции, и, увидев, что он зевает, посоветовала уложить его спать.
А теперь, как убийца, которого, если верить классической литературе, снова и снова тянет на место преступления (с современными бандитами ничего подобного не происходит), я возвращаюсь к двуязычию. Добившись так многого, я не уверен, что мой опыт стоит перенимать. В дореволюционной России процветали гувернеры – французы, немцы и реже англичане; мне было с ними не тягаться. Тогда вторым языком, прогулками и прочим занимались специальные люди, которым других обязанностей и не вменялось. По-французски (одни лучше, другие хуже) говорили все дети в определенном кругу, и одно время на этом же языке проходила светская жизнь; была открыта заграница. И все-таки Наташа Ростова (в отличие от Пьера) делала ошибки во французском, умилявшие князя Андрея: не по хорошу мил, а по милу хорош.
По советским, да и любым понятиям я имел исключительные возможности. Работа в академическом институте позволяла мне проводить с сыном больше времени, чем другим отцам. К тому же я был невероятно настойчив, и мне помогла случайность. Впоследствии Женя овладел французским и испанским, как английским, чем доказал свою одаренность в этой области, а мог бы проявить тягу к технике или вообще не иметь ярко выраженных способностей. В Америке я с таким же упорством не давал ему забыть русский, но там все было легче. По-русски говорила и Ника, а потом приехали бабушки с дедушкой.
И еще одна мысль не дает мне покоя. Что было бы, если бы из-за эмиграции Женя не остался единственным ребенком (мы планировали иметь двоих)? Я даже вообразить не могу, как я бы осилил этот путь дважды, начав сначала со вторым и таща вперед первого? И чем бы закончилась эта эпопея, не окажись мы за океаном? Почти наверняка Женя научился бы хорошо говорить на «моем языке» по-английски. Но захотел ли бы он, следуя моему примеру, прочесть англоязычную литературу за несколько веков? А если бы не захотел и не пошел по гуманитарной части (а он и не пошел), то его английский застрял бы на разговорном уровне, что тоже было бы неплохо, но оторвало бы язык от культуры.
Языки Женя перенимал у окружающих, а характер развивался по частично неведомым нам законам. Когда у Жени прошел страх перед гостями и он превратился в говорящее существо, он стал проводить экскурсии по квартире, то есть по комнате, так как ни на кухне, ни в совмещенном санузле ничего достойного внимания не имелось. Над его кроватью висела старинная цветная фотография красивого кудрявого юноши, которого мы называли Байроном, а о красно-черном Шекспире, подарке моего приятеля, речь шла выше. «Лорд Джордж Гордон Байрон», – пояснял визитерам Женя. «Шекспир». «Здесь папины книги, а здесь мои игрушки». Если требовалось, следовало описание игрушек.
Кстати об игрушках. Одно время Женя был фанатиком порядка (увы, недолго). Типичный, бесконечно повторявшийся разговор с дедушкой: «Что лучше: порядок или беспорядок?» Ответ: «Порядок» (тот же диалог со мной по-английски). В какое-то время Женина добродетель превратилась в психоз: он не давал мне вынуть кубики из коробки и в бешенстве орал: «На место!» Вечером все вещи раскладывались по строгой системе: машины в гараж (большие в большой, маленькие в маленький, то есть не под стол, а под невысокий посудный шкаф на ножках, так называемую горку), еж в ведро, остальные звери на бочок, причем о каждой игрушке он помнил, кто ее подарил, и проговаривался список каких-то полумертвых душ: тетя Люба, тетя Вера, дядя Вова, тетя Таня.
Но бесстрашен он был только с гостями и только при нас, а в остальных ситуациях долго оставался робким и даже трусливым; поэтому и звучало целый день рано усвоенное слово «боюсь». Летом вслед за тем, в которое он переворачивал камень, мы снова поехали на дачу. Хороший мальчик Андрюша (и в самом деле хороший), увидев Женю, сразу крикнул: «Пойдем играть!» – и протянул свою машинку (жест в нашей семье непредставимый). К моему огорчению, Женя, которому как раз исполнилось два года, испуганно прижался ко мне и моим уговорам не внял (хотя я, конечно, пообещал, что останусь тут же), а между тем Андрюша тоже был домашним ребенком, то есть в ясли не ходил.
Обычная картина: Женя бежит за собакой с криком: «Погладить!» – но погладить боится. Собака может залаять; тогда он пятится назад со словами: «Хорошая собачка, хорошая собачка. Если собака лает, она не кусается». Когда все тихо, он протягивает руку к щенку, но в последнюю секунду жалобно говорит: «Папа, погладь». Он почему-то боялся одуванчиков: рвал их, но не решался ни дотронуться до пуха, ни