Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
Дата просмотра «Медной бабушки» переносилась еще два раза, и дважды я сдавал свой билет, по крохам продлевая отсрочку. С тяжелым сердцем я ехал в Москву.
<…>
В день семнадцатой годовщины кончины отца – седьмого марта – я был приглашен на последний прогон, впервые увидел Быкова в гриме.
Еще он не произнес ни звука, а я уже похолодел от предчувствия, от радостной благодарной дрожи. В каком-то чаду я смотрел на сцену, испытывая предсмертный восторг.
Девятого состоялся просмотр. В сопровождении двух сотрудников приехал заместитель министра. После завершения действия все проследовали в кабинет. С одной стороны за столом сидели высокие гости и «старики» – члены художественного совета – Тарасова, Степанова, Грибов, Станицын, а также Массальский и Петкер. С другой близ Ефремова и Козакова расположились пушкинисты – Цявловская, Фейнберг, Эйдельман и Непомнящий. Им первым и предоставили слово. Все четверо выступили солидарно – их отношение к пьесе известно, спектакль удался, что же до Быкова, он вызывает восхищение. Эти слова возмутили старейшин. Тарасова обратилась к Цявловской:
– Татьяна… Татьяна… как дальше?
– Григорьевна.
– Татьяна…
– Григорьевна.
– Да, Татьяна Григорьевна. Никак не могу с вами согласиться, особенно в том, что касается Быкова. Так низкоросл, так неказист…
Эйдельман меланхолично шепнул:
– Уверен, что она бы хотела в роли Пушкина увидеть Дантеса.
В самом деле. Я тут же вспомнил, что в спектакле вахтанговцев эту роль поручили красавцу Лановому, первому любовнику труппы. Непомнящий угрюмо сказал:
– А я нахожу исполнение Быкова абсолютно конгениальным пьесе.
Похоже, что слово «конгениально» сильно задело народных артистов. Во всяком случае, оно вызвало болезненно острую реакцию. Если до сей поры старейшины старались не слишком касаться пьесы, то тут они явно вознегодовали. Тарасова несколько раз повторила: «Конгениально, конгениально…» Грибов выразительно крякнул, Петкер воздел к потолку свои длани, Степанова холодно усмехнулась, Станицын шумно потребовал слова.
Он сказал, что сегодняшнее поражение не случайно, ибо стремление автора было практически невыполнимо. Пушкина нельзя воссоздать, нельзя написать, на то он и Пушкин. Незабвенный Михаил Афанасьевич это понимал превосходно. Казалось бы, несравненный талант давал ему право на эту попытку, но он целомудренно воздержался – в пьесе его «Последние дни» Пушкин так и не появился. Оратор еще долго и страстно, старательно возбуждая себя, разрабатывал благодарную тему. Петкер благоговейно кивал. Да уж, Михаил Афанасьевич не заставил бы Александра Сергеевича произносить написанный текст, тем более он не пустил бы Быкова на сцену Художественного театра.
Илья Львович Фейнберг очень учтиво, в соответственной ему мягкой манере, заметил, что ему кажется сталкивание двух этих пьес не слишком оправданным. Непомнящий, который однажды уже растревожил ареопаг, негромко, но очень внятно добавил:
– Вот и Булгаков стал дубинкой.
Слова эти произвели впечатление ничуть не меньшее, чем слова о конгениальности Быкова пьесе. Тарасова медленно повернулась. Она устремила на нечестивца взгляд Анны Карениной – обида, страдание и гордость женщины, которую любят. Станицын выдохнул воздух из легких – с шумом и свистом – и двинулся к двери. Его дородное мощное тело колыхалось с королевским достоинством. За Станицыным – петушком, петушком – преданно семенил Петкер.
Я встал, ощущая во всем существе своем самую неприличную злость. Следя, чтоб слова звучали отчетливо, сказал, что сидящие здесь ученые – люди самой высокой пробы, гордость и украшение общества, цвет отечественной интеллигенции. Своим приходом на этот просмотр, своим присутствием на обсуждении они делают честь всему собранию. Хозяевам не мешало бы знать получше их имена и отчества и слушать суждения знатоков с должным почтением и вниманием. Те, кто не склонен уважать такой высокий профессионализм, в значительной мере теряют и собственный. Сцену ухода Станицын и Петкер исполнили не по системе Учителя, топорно, неубедительно – наигрыш. Что же касается «Медной бабушки», то я говорить о ней не намерен, оставляю разбирать свои пьесы тем мытарям, кто за этот труд получает свои искомые степени. Скажу лишь, что бесконечно рад, что Булгакову воздается должное. Немало крови, сил и здоровья оставил он в этих священных стенах и вот дождался доброго слова. Это дает благую надежду еще живущему драматургу.
Конечно, в этой задиристой речи было чрезмерно много пороха, необязательного жара и некоторый налет фанфаронства. И все же всегда, когда я вспоминаю об этом пламенном монологе, я ощущаю двоякое чувство – с одной стороны, укоряю себя за то, что не был достаточно холоден, с другой – испытываю удовлетворение. Как видно, бывают в жизни минуты, требующие забыть политес.
Заместитель министра сидел насупясь, темный, точно зимняя ночь. Он сказал, что сегодняшнее обсуждение зашло в тупик, в сущности, сорвано и будет продолжено завтра утром. Я вышел с Непомнящим и Козаковым. Внизу нас ждал подавленный Быков.
Позднее мне рассказала жена, бывшая в тот день на просмотре, – когда она шла к служебному выходу, мимо нее пронесся Ролан, запутавшийся в коридорах МХАТа. Он тщетно искал свою гримуборную. То было мистическое видение – мечущаяся фигурка Пушкина, не находящего пути.
Вчетвером мы отправились в Дом актера. Однако было не до обеда. Мы сдвинули рюмки в честь Ролана. Была жестокая несправедливость в том, что его вершинный день вдруг обернулся днем его драмы – каждый из нас это остро чувствовал.
Утром следующего дня мы снова собрались у Ефремова. Как выяснилось, заместитель министра вчера после конца обсуждения сразу же отправился к Фурцевой. Он сказал, что в театре случилось чепе – чрезвычайное происшествие. В сущности, произошло надругательство над национальной святыней. Министру надо принять решение.
Ждали долго. К одиннадцати часам дверь распахнулась – явилась Фурцева. Увидев меня, с напряженной гримаской выразила недоумение: «Сегодня здесь будет разговор не о пьесе и не о спектакле, а о внутритеатральных проблемах». Итак, присутствие мое нежелательно. Все стало окончательно ясно. Я повернулся и ушел.
Около часа блуждал я по улицам. Господи, только пошли мне силы. Кажется, все испытал в этот час – горечь, тоску, унижение, ненависть. Потом наступило оцепенение. И вдруг я ощутил злобный холод: довольно рвать сердце! Много чести – и этой шайке, и этому времени. Медленно я побрел домой.
Ближе к вечеру позвонил Ефремов. Погром продолжался пять часов. Быков снят с роли директивно. К пьесе обещано вернуться, автор должен ее пересмотреть. Я понимал, что дело не в Быкове. И не в пьесе. Скорее всего, в ее герое. Он вновь оказался не ко двору. Как Муравьев. Как Дион Хрисостом. Как всякий пришелец с иных планет. Как эти страдальческие тени нашего передового столетия – Цветаева, Мандельштам, Пастернак. Я снова увидел перед собой