Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
Он прожил почти девяносто лет, но мир, в котором он был не зрителем, а подлинно действующим лицом, остался в первой четверти века. В том мире он был любимцем редакций, подписывавшим свои фельетоны псевдонимом Владимир Пессимист – опровергал он его каждодневно. В том мире его учителем был король газетчиков Дорошевич, в том мире он создавал театры, писал сценарии, любил застолья, вечерний город, любил любовь.
Потом его мир увял, пожух, осталось только найти себе нишу и между делом учить своей мудрости норовистых птенчиков вроде меня. Он знал, что ничему не научит, мягко подшучивал, но внушал: «Нужно быть человеком третьего ряда». Это была конечная истина, к которой однажды пришел его мир, все те, кто был ему дорог и близок, веселые молодые люди, каламбуристы и остроумцы, смирившие свои дарования, унявшие свои темпераменты и посчитавшие за благо сойти со сцены, укрыться в тени. То был их единственный шанс спастись, и кое-кому удалось увернуться. Был среди них и Владимир Швейцер, человек из третьего ряда, который не сделал того, что мог. Кто знал его мысли в бессонные ночи? Возможно, псевдоним был оправдан.
Его хоронили в первый день марта. Еще было холодно и промозгло, но шел уже изо всех щелей, из мерзлой почвы, из льдистого крошева неодолимый весенний дух. И, как всегда в такие минуты, хотелось жить и верилось в жизнь.
Дней через пять в Московском художественном состоялась первая репетиция. Имя Пушкина делало свое дело – все собравшиеся были торжественны. Олег попросил меня рассказать о том, что я чувствовал и передумал, когда трудился над «Медной бабушкой». Мое слово было потом напечатано, я ограничусь его квинтэссенцией.
Что будет наиболее сложным для исполнителя роли Пушкина? Суть в том, что духовная работа, рождение мысли, накал страстей, этот непосильный для смертного градус существования в мире был для него привычными буднями, его нормальной температурой.
Отдача гения не может сравниться с тем, что он получает в ответ. Поэтому вечный осадок горечи болезненно тлеет в его душе. Женщины не могут любить так безоглядно, как любит он, друзьям не дано раствориться в дружбе. Все подсознательно жаждут меры, а гений меж тем ее отвергает. Поэтому гений и обречен.
Пушкина погубила не фронда – Вяземский заходил в ней дальше, а стал в результате большим сановником. Не оппозиционность художника – были оппозиционеры похлестче, они и выжили и прижились. Его обрекала его натура, не признававшая иерархии, сознававшая свое равенство с царем земным и с царем небесным. Он вырос из своего круга, из эпохи, как из тесной одежды, но очень сомнительно, что когда-либо нашел бы он круг и эпоху по росту.
«Мы не умеем с ними жить. Мы можем памятники ставить, Обожествлять, молиться, славить, Но не умеем с ними жить».
Нужно сказать, я не ошибся. Трудней всего дается артисту естественное состояние в неестественном положении. Тут надобен высший пилотаж. Особенно если герой не вымышлен. Тем более если это Пушкин, с которым решительно каждый зритель имеет личные отношения. И наконец, когда необычное воплощено не в экстреме трагедии, не в парадоксе анекдота, не в фантасмагории сюжета, а, как уже было сказано, в буднях, в особой повседневности личности, живущей не по нашим законам.
Конкурс, объявленный Ефремовым, долго не давал результатов – пробовались Пеньков, Кайдановский, Даль – все даровитые люди, – Пушкин, однако, не снизошел, и Козаков продолжал свои поиски. То и дело он приносил самые дерзкие предложения.
<…>
Весна пронеслась на колеснице под звуки тимпанов и пение труб. Однажды мне позвонил Козаков – на вечере в Музее Пушкина он прочитал две картины из пьесы, собрав весьма обильные лавры. Попутно он рассказал мне, что «Бабушка» – от автора в тайне – была на рецензии у академика Благого. Отзыв – весьма благоприятный – несколько разрядил атмосферу.
<…>
Моя счастливая полоса иссякла уже к середине мая – Художественный театр стал нервничать. Вот уже целых полгода «Бабушка» лежит в цензуре – ни слуху ни духу.
<…>
Были свои немалые трудности и у Ефремова с Козаковым – перед закрытием сезона им захотелось подвести предварительные итоги. Комнатный прогон обнадежил, но чем довольней были артисты – об этом мне рассказал Козаков, – тем озабоченней был Ефремов. Пеньков не казался ему убедительным. «Проблема Пушкина» оставалась, ее еще предстояло решить.
Цензура не то не пожелала, не то затруднилась сформулировать свои замечания по «Медной бабушке», и было достигнуто соглашение: Олегу дают показать спектакль – тогда и решится его судьба. Дамоклов меч слегка приподнялся. Ефремов не был удовлетворен, и все же наш опыт давал надежду – убить готовый спектакль труднее, нежели тихо прикончить пьесу. Впервые пресса и телевидение проанонсировали «Медную бабушку».
<…>
Октябрь начался обнадеживающе, вести о репетициях с Далем были, пожалуй, оптимистичны. К несчастью, все это длилось недолго. Даль очень скоро «вышел из формы». В мире искусства такая формула зеркально соответствует формуле о «нарушении режима», принятой среди футболистов. Затем показывался Кайдановский, смотрели и Всеволода Абдулова. Кайдановский произвел впечатление незаурядной индивидуальности – нервный, остроугольный, мечущийся, бесспорно прячущий свой секрет. Он мог бы быть вполне убедителен, если б столкнулся с другой судьбой – Гаршина, Николая Успенского. Мне вспоминаются писатели, томившиеся через полстолетия после Александра Сергеевича, сами оборвавшие жизнь, – не было пушкинского солнца, не гаснущего и в черные дни. В мыслящем, интеллигентном Абдулове было немало очарования, мешали сдержанность и умеренность. Забавно, но мне иной раз казалось, что безупречная воспитанность ограничивает его возможности.
<…>
В эти дни позвонил Козаков – еще один шанс для «Медной бабушки»! Он обратился к Ролану Быкову, и тот, прочитав мои диалоги, готов поменять все свои планы, все отложить и все отставить, только б сыграть Александра Сергеевича. Он сразу приступает к работе.
Был и еще один знак судьбы, вдруг повернувшейся лицом. Ангел-хранитель и добрый гений, редактор издательства «Искусство», бестрепетный Валентин Маликов, столько намаявшийся с «Римской комедией», с «Энциклопедистами», с «Варшавской мелодией» (пытался пробить ее в антологию), сказал мне, что можно собрать однотомник. Его геркулесовы усилия в конце концов принесли успех. Издание предполагалось солидное: одиннадцать пьес, большая статья (напишет ее Станислав Рассадин), иконография и комментарии. Это была настоящая радость, хотя и отравленная сознанием, что мне не удастся включить в эту книгу ни «Коронацию», ни «Гостей», ни, разумеется, «Медной бабушки». И все же не ропщи, человече, нежданный подарок ко