Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
То и дело ко мне слетались вести о премьерах «Гостей» – впервые на сцене я увидел их неподалеку, в Рязани, на первом спектакле был Ларионов – всевластный наместник, входивший в силу. Трепещущий директор театра подвел меня к плотному, крутолобому, немногословному человеку. (Через несколько лет он был уличен в приписках и покончил с собой.) В конце февраля я был уже в Питере – Меркурьев с Ириною Мейерхольд поставили пьесу в Большом драматическом. Этот спектакль вызвал у зала необычную по остроте реакцию. Да и артисты были отменные – прежде всего Полицеймако, похожий на страстного бегемота, могучий Лариков, трогательный Сафронов, молодая прелестная Ольхина. Выходя на вызовы, все они выглядели взбудораженными и немного растерянными – прием ошарашивал своей нервностью, почти истерической многозначительностью. Казалось, что в этот вечер зритель отвел свою коллективную душу после тридцати лет молчания. А дальше – банкетная ночь в «Астории», не расходились до самой зари, все были переполнены радостью.
Лобанов меж тем не торопился. Когда, вернувшись из Ленинграда, я гордо вошел в Театр Ермоловой, он репетировал с Якутом, Фивейским, совсем еще юным Андреевым. Он кратко осведомился о делах, показал мне на место рядом с собой и сразу же погрузился в работу. Лишь прощаясь, как будто невзначай, обронил: «Спектакль нужно ставить долго, иначе и не может быть – через два месяца я уж не тот, что его начинал. И чем я зрелее, тем это лучше для спектакля».
Но вот и середина апреля. Солнце высушило столичные улицы. Вечера становились все загадочнее, сулили счастливые перемены, прогоны в театре шли полным ходом. Как и первое представление «Молодости», московская премьера «Гостей» была назначена на второе мая.
Она состоялась в мое отсутствие. О том, как прошла она, я узнал со слов друзей и из телеграммы, присланной мне в больницу Лобановым, как было в ней сказано, «с согласия зрителей».
Я поправился ко второму спектаклю. Никогда не забуду, как собирался, как мысленно торопил минуты, как все поглядывал на часы. Я уж совсем было вышел из дома, когда прогремел телефонный звонок. Звонил артист Юрий Тихонович Черноволенко, исполнявший роль Кирпичева – деда. Сообщил, что спектакль отменен. Сначала я этому не поверил. Несколько дней еще жил надеждой, что все-таки я его увижу. Потом надеяться перестал.
Настала черная полоса. Я вновь заболел, заболел надолго. Вскоре свалился и Лобанов. Жена его рассказала мне, что спит он скверно, длинные ночи лежит с открытыми глазами. Мне просил передать: «Это прежде всего моя драма. Ему понять это трудно. Но время пройдет, и он поймет».
Я понял это сравнительно скоро.
В апреле следующего года врачи отпустили меня на волю. В дальнейшем выяснилось, что мне дали всего только краткую передышку, тогда же я думал, что наконец вырвался из палатной тюрьмы. После премьеры моих «Гостей», которой так я и не увидел, прошел почти год, вновь сияла весна, и на Девичке шумели дети. В Театре сатиры играли «Клопа», наши отечественные кинематографисты уехали в Канны, на фестиваль. Жизнь, из которой я выпал, словно из воздушного лайнера, летела куда-то в своем направлении, мне было трудно определить его. Должно быть, больничное существование сменяет угол нашего зрения, оно становится мозаичным – в поле его остаются картинки, не слишком связанные одна с другой. И чувствуешь себя не участником и уж тем более не делателем, а зрителем – уныло досматриваешь причудливый закордонный фильм. Он не имеет к тебе отношения. Еще чуть-чуть – и сеанс закончится.
Сейчас же я, на правах исцеленного, собрался сам навестить захворавшего – отправился в Боткинскую больницу, там проходил свой курс Лобанов. Давно уже я так не волновался – будто иду сейчас на свидание с любимой женщиной после разлуки. Разлука затянулась надолго, мы с ним не виделись больше года, каким он стал, что он испытывает, хочет ли он меня увидеть? Я много горя ему принес.
За этот драматический год я проводил в последний путь столько своих однопалатников! Из таинства смерть превратилась в быт. Но неожиданное известие, которое меня поджидало, когда я покинул больничные стены, взорвало мое оцепенение – в далеком Баку скончался отец.
Мое сиротство еще сильнее влекло меня к Андрею Михайловичу. И, поминая его лицо, я подсознательно в нем искал отцовы черты и находил их.
Я поднялся на второй этаж. В палатах почти никого не было – больные прогуливались с посетителями, радуясь первому теплому дню. Был пуст и длинный сквозной коридор, только какой-то человек сидел у щербатого подоконника, порою поглядывая в окно. В растерянности я стал прохаживаться по коридору – туда и обратно. Человек, сидевший у подоконника, сочувственно на меня посмотрел, потом не без интереса осведомился:
– И долго вы будете так курсировать?
Не было ничего удивительного, что я не узнал его с первого взгляда. Он так изменился за этот срок – сжался, осунулся, исхудал. Большое лицо как будто уменьшилось, и только в глазах я снова увидел знакомую неотвязную думу. Мы обнялись, и сразу же исчезли мои сомнения в необходимости и оправданности моего появления. Он уже знал о моей беде и коротко выразил мне сочувствие. Но, как всегда, ни единое слово не было у него неисполненным. Привыкший за этот год к пустыне, я ощутил, что не один.
Я спросил его, стало ли ему лучше. Немного помедлив, он произнес:
– Сплю скверно, а если уж повезет, то сны серые, скучные, как заседания. Ничего возвышенного не показывают. Алексей Толстой любил рассказывать, что ему периодически снится, как он встречается с Николаем Вторым на улице Горького. У телеграфа. Любопытно. Нет, ничего похожего. Выйду отсюда, надо работать. Что ставить? Классику не очень-то хочется. Говорить надо о