Воспоминания самарского анархиста - Сергей Николаевич Чекин
Следователь капитан Зайцев допрашивал: «Кто распространял листовки о Кронштадтском восстании?» — «Не помню, кто из студентов, ведь это было двадцать лет тому назад». — «Что тебе там, в камере мешают думать, то вот посидишь в одиночке, вспомнишь!»
Я молчу, молчит и следователь, расхаживая по кабинету тихой кошачьей походкой с короткой трубкой, под Сталина. Маленький, коренастый, подстриженный ершиком, брызгает слюной при разговоре: «Ну, что же! Не хочешь говорить, так вот сиди здесь и думай». Проходит час, другой. «Ну что, надумал?». Молчу. «Еще подумай». И так в течение всего дня и еще четырех дней продолжалась эта комедия. Наконец мне все это надоело, и я решительно сказал: «Нет, говорить не буду!» Тут же Зайцев подскочил ко мне, начал хватать и дергать за руки, как и его начальник Печенкин: «Не хочешь говорить, так заставим». Вызвал конвоира и отправил в камеру-одиночку.
Затем предъявляли обвинения о связи с какими-то неизвестными мне лицами, о типографском шрифте, перелитом на дробь в студенческие годы, а особенно рьяно требовали признания о террористических высказываниях. Пять следователей сидели в кабинете за столами. «Вот ваш друг Котов после ареста часто заходит к вашей семье. Кто он, советский или антисоветский? Вот лист бумаги, пишите!»
Пишу: «Котов в начале Советской власти состоял членом Бугурусланского совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, а потом воевал партизаном на Оренбургском фронте».
«Это все?» — «Да, все!»
«Ура! Еще напиши, — злобно выкрикнул Зайцев, и посыпалась матерная ругань. — Выходи в коридор!»
Я вышел, Зайцев приказывает: «Повернись лицом к стенке!» Стою и думаю, что еще хотят делать со мною. Слышу, чьи-то шаги из соседнего кабинета прошли в кабинет Зайцева. Вводят и меня в его кабинет. Мне предложили смотреть на незнакомого мужчину в лагерной одежде, небритого, исхудавшего, с печальным зеленым лицом. «Узнаете?» — «Нет, не узнаю!» — «Смотрите еще!» Смотрю на него и думаю: «Где бы я мог ранее с ним встречаться?» Он меня тоже не узнает. Припомнил: когда я был на вечере знакомого, он сидел на другом конце стола. За шумным разговором гостей как я, так и он только мельком видели друг друга, о чем я и сказал следователям. Затем нас развели по камерам. Впоследствии я узнал, что это человек по фамилии Кроль, чех, бывший военнопленный, оставшийся в России жить и работать техником по санмонтажу коммунальных домов в Смурове, жена его работала фельдшерицей в клинической больнице. Они имели в доме радиоприемник, слушал свою Чехословакию и делился передаваемыми впечатлениями с дворником дома, а дворник весь разговор, с своими добавлениями передавал, как агент, в МГБ. Его арестовали и особым совещанием осудили на восемь лет концлагерей по пятьдесят восьмой статье.
Дважды ко мне в камеру подсаживали под видом заключенных агентов-шпионов, но ничего они добавить к тому, что я показывал, не могли, да, находясь в тюрьме, не хотелось говорить и думать о чем-либо на политические темы. Но комедианты-следователи допрашивали с отборнейшей матерною руганью, с хватанием и дерганьем за руки, с размахиванием кулаками перед лицом, а я молча смотрел на них и думал: «Ведь это люди и, наверно, имеют жен, детей и любовь к ним», но другой голос говорил мне: «Да, они все это имеют и, как крокодилы, льют слезы, пожирая свою жертву».
А на следующем допросе после мата комедианты-марксиды увещевали: «Ну подумайте, разве охота нам вас ругать, вы бы рассказали нам все, и для вас было бы лучше». — «А о чем я буду вам говорить, когда мне нечего вам сказать».
В течение десятимесячного нахождения в следственной тюрьме МГБ повесилось в камерах на решетке окна трое заключенных мужчин, две женщины и двое мужчин сошли с ума, которых отправили в желтый дом умалишенных. Да и было отчего сходить с ума. Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год на следствии пилили, давили, усовещевали, долбили об одном и том же: сознавайся, признавайся в несовершенных преступлениях.
Один глухонемой арестован за то, что кулаком будто бы погрозился в колхозе на портрет царя Сталина, а другой, восьмидесятилетний колхозник, во время колхозного собрания заснул, и во сне приснилось, что его кто-то душит, он закричал: «Караул!» И тотчас был отправлен в тюрьму МГБ[262].
В мае сорок первого года следователь объявил, что следствие закончено и что я обвиняюсь по 58‑й статье части первой по десятому и одиннадцатому пунктам, куда входят: агитация, хранение книг, распространение и [пере]печатывание и чтение запрещенных Советской властью книг, а поэтому контрреволюционных, а также и рассказы анекдотов про власть имущих. Поместили меня не в прежнюю камеру, а в одиночку подвала с невыносимо высокой температурой. Я разделся, снял нательное белье. Пот градом катился по лицу и всему телу, дышать становилось трудно. Я тихонько нажал на дверь камеры, и появилась щелка в коридор. Значит, теперь не задохнусь. Сел голый на голый каменный пол и почувствовал облегчение, в голове мысли обо всем: о семье, родных, товарищах по работе, о правде на земле вообще и в частности марксидского «правого и скорого суда» и о многом, многом, что может думать человек в каменном мешке.
В полночь открылась дверь камеры, охранник принес мою зимнюю одежду: «Возьмите!» — «Зачем, я ее не просил». Он молча закрыл дверь, но вскоре открыл: «Одевайтесь!» Вывел во двор тюрьмы, где находилась уже партия заключенных, десять-двенадцать человек. Стояла тихая и звездная июньская ночь, свежий ночной воздух легко дышался. Подъехал «черный ворон»: «Садись в машину!» Через десять-пятнадцать минут машина остановилась, вышли. Узнаю, что мы на товарной станции железной дороги Смурова, а до восхода солнца «черный ворон» навозил две сотни заключенных, а вокруг цепь конвоиров с автоматами и овчарками.
Подошел состав вагонов, погрузили всех заключенных и отправили в этап. Позже заключенные узнали, что началась война с Германией. Вместе с нами ехали в Сызранскую тюрьму четверо заключенных, приговоренных судом МГБ к расстрелу — их везли в наручниках.
Сызранская тюрьма пересыльная, и так была перегружена заключенными, что места под нарами и на полу считались за счастье, а большинство сидели на корточках, лежали и стояли. Трудно было