Мы мирные люди - Владимир Иванович Дмитревский
Отчужденно, как будто это его совсем не касалось, наблюдал Веревкин за деловитыми действиями этих военных. Вот и коробка с таблетками лежит на столе... А где же у него спрятан револьвер? Револьвер, пожалуй, не найдут...
Когда пошли в мастерскую, Веревкин понял, что все кончено: контрабас... Офицер стал осматривать стол и верстак, а Костин прямо направился к стене, где стоял контрабас.
— Зачем вы набили его камнями? — спросил он, с трудом сдвигая его с места.
Вот и передатчик стоит на столе. «Орион»!.. «Орион» закончил существование...
— Так и не удалось найти яблок для начинки, мистер Вэр? — спросил Костин, и они встретились взглядами.
— Вижу, по линии ГПУ вы сильней, чем в игре на скрипке.
— Не скажите, Я с большой пользой беседовал с вами о фирменном знаке на скрипке. Подвел, подвел вас Бережнов.
Глаза у него были светлые, но вовсе не спокойные. В них были гнев, с трудом сдерживаемое негодование, в них было победное торжество.
Когда на другой день после ареста Вэра Борис Михайлович зашел к Страховым попрощаться, Галя была просто поражена: такого Мосальского она еще не знала! Движения его стали порывистыми и широкими, обычно глуховатый голос звенел.
— Что с тобой, Боря? Ты весь какой-то праздничный, — говорила она, немного смущенно.
Мосальский не отвечал. Его успех, его победа делали его уверенным, сильным, прямым. И Борис Михайлович мысленно дарил Гале свой успех, результат напряженной творческой работы.
— Влюблен? — спросила Галя и тут же пожалела о неуместной шутке.
Мосальский шутки не принял. Все так же непрерывно глядя на Галю и все еще не выпуская ее пальцев из своих горячих ладоней, он серьезно сказал:
— Да, Галя. Влюблен. Как все эти двадцать лет.
И она, быть может впервые, опустила глаза под его проникновенным взглядом. И вся вспыхнула, как семнадцатилетняя девушка, выслушивающая первое объяснение в любви.
Борис Михайлович выпустил ее руки:
— Тебя это ни к чему не обязывает. Сказал только потому, что сегодня уезжаю, и кто знает, когда увидимся и увидимся ли вообще.
— Уезжаешь? Так внезапно?
Появился Страхов. Прибежал очень оживленный и деловитый Павлик, только что закончивший испытание «ракетной подводной лодочки» в ванне.
Коротко Мосальский сказал, что ему удалось захватить крупного диверсанта и сегодня же он повезет его в Москву.
Времени у него оставалось в обрез. Наскоро поужинали и пожелали друг другу свершения всех замыслов, счастья и новой хорошей встречи. Борис Михайлович обнялся со Страховым, расцеловал Павлика и поцеловал дрогнувшую Галину руку. Он был уверен, что на этот раз они расстаются навсегда.
Что, собственно, произошло? Маленькая, не видная постороннему глазу, но настоящая жаркая битва, один из эпизодов большой холодной войны. И он одержал победу. Но еще будет жизнь и еще будет борьба.
Мосальский так никогда и не узнал, что Галя, проводив его чуть затуманившимся взглядом, подумала, что вот безвозвратно уходит из ее жизни, не свершившись, как благостная гроза, прошедшая стороной, большая настоящая любовь, такая, о какой только мечтают или читают в хороших книгах.
4
Почерк был убористый и ровный. Павлов легко разбирал его.
«Господин генерал!
Вы, несомненно, осведомлены о состоянии моего здоровья. Оно весьма тяжелое. Отнялась правая сторона, так что я вынужден диктовать это письмо, но и язык слушается плохо. Смерть склоняется над моим изголовьем, я чувствую хладное ее дыхание и ее костлявую руку, трогающую мое сердце. Но я не имею права умереть, пока не скажу моего последнего слова. Оно нужно не только мне, нош некоторым моим современникам. Оно нужно потомству. А может быть, и никому не нужно.
Я бы не стал затруднять вас своим обращением, если бы не фраза, брошенная вами во время нашего последнего разговора. Я запомнил ее слово в слово. Вы сказали: «Вы, Веревкин, всю жизнь ловили воров, то есть по существу занимались полезным делом. Что же привело вас на склоне лет в лагерь самых больших преступников?» Тогда я ничего вам не ответил, потому что не мог бы ответить на это и самому себе. Приближение смерти заставило меня просмотреть все течение дней моих, все изгибы, все треволнения долгой жизни и сделало меня прозорливее. Я постараюсь ответить вам теперь.
Я — человек без отечества, без семьи, без близких. Была у меня одна мечта, одна любовь — это скрипка. Но и тут, к прискорбию, я не достиг многого. Отсюда выношу себе жестокий приговор без обжалования, что я был и остаюсь пустоцвет.
Вам, господин генерал, известна вся моя жизнь, как и преступления, совершенные мною против новой России. Повторяться нет надобности, тем более что причины, поведшие меня на преступную стезю, сделавшие меня диверсантом и шпионом, явились позже, в самый последний период моей жизни.
Горе тому, кто потерял родину! Это куда страшнее, чем потерять самую жизнь. А ведь я русский, господин генерал, неискоренимо русский, этого-то я не уступлю. Я окончил классическую гимназию в Петербурге, учился далее и посвятил себя изучению криминалистики. Когда в силу исторических событий я выброшен был из колыбели своей, никакими средствами не могли сделать из меня англичанина, как я ни носил котелок, как я ни думал по-английски. И это, учтите, при моей-чиновной душе и искони вкоренившейся привычке уважать начальство и подчиняться. В конце концов двадцать лет усилий привели, пожалуй, к тому, что, перестав быть русским, я не стал и англичанином. Я спрятался в скорлупу инспектора Скотленд-ярда Эндрю Вэра. Я служил. И два обстоятельства привели меня в Россию. Оба настолько неправдоподобны, что могут быть изложены только в предсмертном письме.
Первое обстоятельство — я принял назначение меня в шпионы из чувства послушания, привыкнув беспрекословно и даже благоговейно, не рассуждая, выполнять приказания начальства.
Второе обстоятельство — подсознательно, без всякой логики, но двигала меня и любовь к родине. Мысль, что я стечением обстоятельств вынужден очутиться на русской земле, ослепила меня, лишила рассудка. Оговариваюсь: не спасать Россию от коммунистов-захватчиков ехал я, не мстить за свое изгнание, не бороться, потому что у меня нет отчетливых политических позиций и убеждений. Политика меня никогда не интересовала, я не монархист, не коммунист, не эсер — никто. Я говорю сейчас о внутренней, душевной стороне дела. Умом я, конечно, отрицал, ненавидел, пользуясь готовыми формулами иностранной прессы.
Когда я увидел Россию собственными глазами, собственным сердцем, сердцем бывшего русского, я