Саттри - Кормак Маккарти
Что буду?
Говорить. Хоть что-нибудь.
Леонард как-то нервно чуть ухмыльнулся. Что-нибудь говорить?
Что, нет? То есть ты ж не собираешься похоронить собственного отца вообще безо всего.
Я его не хороню.
Черта с два не хоронишь.
Я его просто в реку спускаю.
То же самое.
То же самое, что в море хоронить.
Ну черт бы драл, Саттри.
Ну?
Этот сукин сын в церковь ни разу в жизни не зашел.
Тем паче.
Ну я ж не знаю никакой чертовой службы или еще чего-то. Бля. Сам скажи.
Я только католические слова знаю.
Католические?
Католические.
Леонард осмотрел своего обернутого отца в цепях на днище ялика. Католиком он точно не был. А как насчет той части, что идет по долине смерти[22]. Ты оттуда что-нибудь знаешь?
Саттри встал в ялике. Река вокруг них была черна и спокойна, а мостовые огни жестки там, где лежали они выше по реке на воде.
Подсоби-ка мне с ним.
Леонард поднял взгляд, одна сторона его мягко освещалась лампой у локтя, тень его в ночи огромна. Он нагнулся и взялся за труп, и вместе они подняли его. Положили поперек банки, одна нога уже свисала за борт в реку, как будто старику не терпелось. Саттри уперся в эту штуку ногой и пихнул. Раздался тупой всплеск, и белые простыни вспыхнули при свете лампы, и все исчезло. Леонард снова сел на корму ялика. Фу, сказал он.
Саттри вымыл в реке руки, и вытер их о штаны, и вновь взялся за весла. Леонард пытался завязать с ним беседы на несколько тем, пока они плыли обратно вверх по реке, но Саттри на веслах не произнес ни слова.
* * *
Саттри пьяный с пьяной тщательностью преодолевал широкие каменные ступени Церкви Непорочного Зачатия. Достоинства безупречного рождения от него не ускользали, нет – от него-то уж точно. У са́мого шпиля в темноте плыл рог луны. На улице снаружи колыхался пьянчуга постарше, колотясь на ходу об стену, как механическая утка в ярмарочном тире. Саттри вошел на паперть и помедлил у бетонной морской раковины, полной священных вод. Постоял в открытых дверях. Вступил внутрь.
Прошел он по длинному проходу, застеленному линолеумом, причем с тщанием, ни разу не пошатнулся. В воздухе висело затхлое послевкусие благовоний. Тысячу часов или даже больше провел он в этой унылой часовне, вот что. Мнимый алтарник, нераскаявшийся мечтатель. Перед сей скинией, где лежит и спит в своей золотой чаше сам мудрый высший Господь.
Он протиснулся в самый первый ряд и сел на церковную скамью. У колена его на спинке латунный зажимчик на пружине для цеплянья шляпных полей. Карманчик с литературой в нем. Длинные обитые кожей лавки для коленопреклонений под ногами. Где по ночам собираются целые ряды геморроидальных карликов.
Он огляделся. За алтарными вратами три чрезмерно пестрых алтаря высились, будто готические свадебные торты из резного мрамора. С лиственными орнаментами и горгульями, шпили в глазури из восходящих рядов мраморных розеток. Вот болезненный гипсовый Христос. Мучается под своим колючим венцом. Пробитые ладони и расколотый живот, там под голыми ребрами ясногубая рана от копья. Его впавшие ляжки нетуго препоясаны, стопы скрещены и закреплены одним гвоздем. Слева его мать. Матерь-алхимия в небесно-синих одеяньях, она попирает змею щербатыми и голыми ногами. Пред нею на алтаре трепыхаются два язычка пламени в виноцветных лампионах. В искусстве скульптора всегда остается нечто недосказанное, нечто дожидается. Эта скульптура сгинет. Это царство страха и праха. Как дитя, сидевшее в этих, тех же самых, костях столько черных пятниц в страхе пред своими грехами. Кишащее пороками дитя, сердце гнилое от страха. Прислушиваясь к выстрелу скользящей шторки в исповедальне, дожидаясь своей очереди. Свет пронзен, свет падал от лоскутного и освинцованного стекла витражей в западной стене, свет без пылинок в нем и косой, винные цвета, розовый пурпур, выщелоченный кобальт, киноварь и нежный лимонный. Витражные святые лежали разломанные в своих панелях света среди рядов церковных скамей, и в послеполуденном покое лета запах старого лака и далекие крики детей на игровой площадке. Воспоминаниях о майских крестных ходах, священник в черной камилавке поднимается со складно́го кресла из резного дуба, дабы прошаркать тяжкими ногами по проходу в сопровожденье своих быдловатых и прыщавых сопляков. На цепях покачивается кадило, цокает взад и вперед, в вершине каждой дуги выкашливая быстрый клуб дыма. Священник макает кропило в золотое ведерко. Машет им влево и вправо, святой водой по прихожанам. Они выходят в дверь, где стоят, склонившись, две монашки-судомойки в замурзанных облачениях. Дальше следует отряд маленьких христиан в белых подогнанных рясах. Несут свечи. Поют. Корнелиус поджег волосы Дэнни Йика. Едкая вонь. Вокруг мальчуковой головы хлопочет руками монашка-дракула. У основания черепа лоскут почернелой щетины. Мальчишки хохочут. Девчонки в белых вуалях, белых лакированных туфлях с ремешочками. Прыскают в розы, которые держат стиснутыми в молитве руками. Маленькие призраки поддельного благочестия. У подножия лестницы падает в обморок бледное дитятко. Ее роза лежит, зачахшая, на камне. Кое-кто поймал подсказку, и падают теперь вокруг нее. Лежат на мостовой, словно клочья тающего снега. Вокруг этих траченных суетится публика, обмахивая их сложенными экземплярами «Воскресного вестника».
Или холодные утра на Рыночном Обеде, отслужив раннюю мессу с Джейбоном. Кофе у стойки. Густой дух жарящихся мозгов с яичницей. Старики в дымных пальто и разбитых сапогах сгорбились над тарелками. Под пластмассовым пирожным колпаком дохлый таракан. Запрещенные жизни и рок уготован, тень рока в дымном кадиле, слабый скрип дверцы скинии, безвкусный хлеб и в углу опустошенье последних капель вина из графинчика, и подсчет денег в кассе. Этот поход в мир людей, богатых жизненною силой, эти воцерковленные поневоле черпают сливки себе в чашки и смотрят на зарю в городе, наслаждаясь отдохновеньем от своих облаченных в черное смотрителей с их опрятными сапожками, их очками, смертесмрадом темного и полуопаленного муслина, в какой наряжены. Мрачных и неутомимых в своем ортопедическом морализаторстве. Сыплющих побасенками о грехе, и смертях без покаянья, и виденьях ада, и байках о левитации и одержимости, и догмах о проклятье семитам за то, что приколотили утешителя. Через восемь лет кое-кто из их подопечных смог худо-бедно читать и писать, и на этом всё.
Саттри взглянул на потолок, где на потрескавшейся штукатурке кренилось патриархальное божество в одеждах и при бороде. В сопровождении гроз, жирных младенцев с голубиными крылышками, растущими из их лопаточных костей. Он опустил голову на грудь. Заснул.
Его мягко потормошил священник. Он поднял взгляд на пресное надушенное