Саттри - Кормак Маккарти
Бля, сказал Саттри.
Дасёр.
Сколько времени? Тебя как зовут?
Из кармана штанов истопник выматывал громадные часы. Десять часов Нелсон, ответил он, поворачивая часы циферблатом к Саттри, вдруг у него возникнет сомнение.
Ладно, Нелсон, спасибо.
Дасёр дасёр, ответил Нелсон.
Саттри толчком закрыл дверь. Поднес руку к вентиляции над головой. Оттуда слабое дуновенье. Он зажег керосинку и понес чайник к раковине. Нелсон грузил совки угля через железную дверцу в печь, где клубился сернистый дым. Повернулся и преподнес свою обезьянью гримасу, сплошь зубы, а глаза туго прижмурены, и Саттри кивнул ему и повернул кран. Вода кашлянула, и брызнула в раковину сгустками железных чешуек, и наконец очистилась до илистого мышастого оттенка, не вполне отличного от речного цвета, и Саттри наполнил чайник и по шероховатому бетонному полу прохлопал в башмаках без носков обратно к себе в комнату.
Единственным предметом мебели в ней, кроме койки, был столик с ручками из катушек от ниток у единственного ящика. Выкрашен в синий, а в ящике лежали прошлогодние когдатошние новости, уже в лисьих пятнах и пожелтевшие. Разбежалось несколько мокриц. Саттри поставил маленькую горелку на стол, а сам сел на кровать и, пока закипала вода, почитал ажурный обрывок газеты. Темно было так, что хотелось какого-то света, но лампочки на потолке не было. Он услышал, как истопник клацнул дверцей, закрывая ее, и ушел, и налил себе кофе и подмешал туда молока из банки, и отхлебнул, и подул, и стал читать из-за края чашки о дикости и насилии. Как тогда было, так и сейчас, и будет так вечно. К одиннадцати часам оделся и вышел, чувствуя себя вполне городским жителем, отчего не смог не улыбнуться, как это сделал бы Хэррогейт. О ком текли его мысли этим бодрящим ноябрьским утром.
Чистящий порошок, и мыло, и щетки он понатаскал из мужских туалетов ресторанов. Веник и швабру – с заднего крыльца. И ведро раздобыл. Он подметал и оттирал, и после обеда отправился в город и купил в грошовой лавке дешевого муслину на занавески и стенную лампу.
Тем вечером он перенес все из хижины, втащив коробки в автобус на проспекте Эвклида и запинав их в пустое пространство за водительским сиденьем, пока нашаривал по карманам дайм. И прошел фигурой средь фигур сквозь зябкий и битый фонарный свет по старым улицам, по проспекту Эйлора до бакалеи «Живи и жить не мешай», где купил яиц, и колбасы, и хлеба себе на ночной поздний завтрак.
Кто б ни видел, пока длилось то предзимье, как он ходит по тем пределам города, что погрустней, могли законно поинтересоваться, чем это он таким занимается, этот беженец, получивший передышку от реки и ее рыб. Призрачно обитая на улицах в бушлате с чужого плеча. Среди стариков в закутках столовок, где обсуждались тяготы жизни, где все никогда уже не будет таким, как прежде. На Рыночной улице исчезли цветы, а колокола звонили холодно и одиноко, и старые торговцы кивали и поддакивали, что радость, похоже, пропала из нынешних дней невесть куда. На лицах у них оставила свой росчерк отстраненность души. Саттри ощущал их маячивший рок, гул в проводах, лучшая весть – никаких вестей.
Старые знакомые на улицах, кого встречал, кое-кто откинулся только что, кто-то взялся за ум. Эрл Соломон учится на слесаря по паровому отоплению, сам так сказал. Они проглядывали его книжки и учебники прямо на холодном ветру, и Эрл казался неуверенным, печально всему этому улыбаясь.
Он садился на переднюю скамью в «Комере» и через окно наблюдал за сношеньями на улице внизу, дождливым вечером двигались к кассе театра парочки, огни на козырьке смазаны и пылают в мокрой улице.
Ему пришло письмо, марка погашена злобным росчерком птичьего помета. Он прочел несколько строк задом наперед против света в окошке, как перед свечкой, и скомкал его, и бросил в мусор.
Однажды, идя вверх по Рыночной, он углядел людское сборище, в котором электрически из углеродистого тумана возник безумнейший человек, которого только видел бог. Был он высотой в две трети человека, и коренаст, и весь красен, проповедник этот. На затылке лысевшей и вскипяченной на вид головы росли у него рыжие кучерявые волосы, а вся кожа была бледно-красной и заляпана громадными кроваво-красными веснушками, и слово излагал он в такой манере, что даже старейшим хрычам на этой улице, давно пресыщенным на корню сбрендившим проповедничеством, едва удавалось поверить. Разносчики бросали свои тележки и фургончики без присмотра. Торговец карандашами, скорчившийся у себя в углу, подполз, ворча, сквозь толпу. Его рыжее преподобие только-только приступил. Он вырвался из пальто своего и закатал рукава.
Это вот ни шиша не получит, сказал он. Нет. Широким жестом он обвел Рыночную и показал в сторону здания рынка. Нет. Это вот просто ни шиша не получит. Друзья, не то оно, что надо.
По Союзной проехала поливальная машина, и по канаве хлынул, курчавясь, ручей, черный и забитый нечистотами. Проповедник выхватил из потопа подскакивавшую там репу и воздел ее повыше. Он подаст, сказал он. Встал на колени, не обращая ни на что внимания, делая это свое подношенье репой, а вода бурлила вокруг его бедер и усасывалась в решетку стока. Он сполоснул репу, как енот, и откусил побольше. Вот где тут все, сказал он, выплевывая репную жвачку. Вы на коленях посреди улицы. Вот где оно.
Старик, спятивший, опустился рядом на колени. Проповедник передал ему репу. Он раздает хлеба и рыб, взвыл он. А потому не спаршивайте, во что облачусь я.
Репа переходила из рук в руки в поисках причастников. Старик вполз в затопленную канаву среди отходов и требовал крещенья. Но проповедник поднялся, соединив красные руки в одержимую мудру над пылающим черепом, и пустился в танец изгнания бесов. На рыночной площади, завопил он. Но не эта купля и продажа. Он завращал вытянутыми руками, а ножки его семенили, словно он, вращаясь, изображал распятие. Глаза у него закатились, а губы лихорадочно шевелились. Двигался он все быстрей. Старик, с которого текло, поднялся из канавы и попробовал подражать этому новому ржавчинному пророку, но накренился и рухнул, а пророк принялся вертеться с такой быстротой, что толпа расступилась, и кое-кто чуть было не захлопал в ладоши.
Саттри шел дальше. Немой и бесформенный отверженный пожелал остановить его вспухшею рукою, вытянутой из пещеры рукава армейской шинели. Выписанное синилью бледнеющее сердце, что несет в себе имя, полустертое сажей. Саттри заглянул в обрушенные глаза, туда, где пылали