К востоку от Эдема - Джон Эрнст Стейнбек
Том перевел взгляд на свои руки и кончиком обломанного ногтя поддел отшелушившийся край мозоли. Думаю, ему хотелось сказать что-нибудь красивое, найти приятные, возвышенные слова утешения, как всегда удавалось его отцу.
– Мне не хотелось бы, чтобы ты стала мальчиком, – признался он.
– А почему?
– Ты мне нравишься девочкой.
В воздвигнутом Мэри храме обожаемый кумир упал с пьедестала, на глазах разбиваясь вдребезги.
– Хотите сказать, вам нравятся девчонки?
– Да, Мэри. Очень нравятся.
На лице сестры отразилось отвращение. Если дядя Том говорит правду, значит, он безнадежно глуп.
– Ладно, – буркнула Мэри, всем своим видом давая понять, что не желает слушать подобную чушь. – Но как мне стать мальчишкой?
Том обладал чутким слухом и понимал, что его авторитет падает в глазах племянницы, тогда как ему хотелось вызывать любовь и восхищение. Однако в его душе был тонкий стальной стержень правды, который безжалостно отсекал голову любой скорой на ногу лжи. Он посмотрел на заплетенные в тугую косу волосы Мэри, такие светлые, что они казались белыми. Кончик косы был грязным, сестра имела обыкновение вытирать о него руки перед особо трудным броском шарика. Том заглянул в холодные, враждебные глаза племянницы.
– По-моему, тебе совсем не хочется меняться.
– Хочется.
Том ошибался – Мэри была настроена на серьезный лад.
– Однако, – сказал он, – ничего не поделаешь. Наступит день, и ты сама этому порадуешься.
– И не подумаю радоваться, – заявила Мэри и, обращаясь уже ко мне, с ледяным презрением добавила: – Он не понимает!
Том поморщился, как от боли, а меня пробрала дрожь от жестокого приговора сестры. Мэри была смелее и безжалостнее большинства других детей и потому неизменно выигрывала все стеклянные шарики в Салинасе.
– Если ваша мать разрешит, – смущенно сказал Том, – закажу сегодня утром устричный рулет, а вечером заберу.
– Не люблю устричных рулетов, – заявила Мэри и гордо удалилась в спальню, громко хлопнув дверью.
Том с грустью посмотрел ей вслед и изрек:
– Самая настоящая девочка во всех проявлениях, – вздохнул он.
Мы остались вдвоем, и я чувствовал, что нужно залечить нанесенную Мэри рану.
– А я обожаю устричные рулеты.
– Еще бы. И Мэри тоже их любит.
– Дядя Том, а разве нет способа превратить ее в мальчика?
– Нет, – печально ответил Том. – Если бы я знал такой способ, то непременно бы ей сказал.
– Она лучший питчер у нас в Уэст-Энде.
Том вздохнул и снова принялся рассматривать руки, будто признавая свое бессилие, и тут мне стало его до боли жалко. Я принес пробку с выдолбленным отверстием, которое закрыл решеткой из английских булавок, и предложил:
– Дядя Том, хотите мою клетку для мух?
– Ты действительно желаешь ее мне подарить? – поинтересовался Том. Он всегда вел себя как истинный джентльмен!
– Конечно. Смотрите, надо поднять булавку, запустить туда муху, и она будет сидеть в клетке и жужжать.
– Спасибо, Джон. Мне очень нравится подарок.
Том весь день что-то вырезал острым перочинным ножиком из маленькой деревянной чурки, а когда мы вернулись из школы, он уже вырезал миниатюрное человеческое лицо. Глаза, уши и губы двигались: они соединялись внутри полой головы крошечными поперечинами. А шея закрывалась внизу пробкой. Это было настоящее чудо. Ловишь муху, запускаешь в отверстие и затыкаешь пробкой. И вдруг голова оживает. Ошалевшая от страха муха ползает по поперечинам, и глаза начинают двигаться из стороны в сторону, губы разговаривают, а уши шевелятся. Даже Мэри смягчилась и сменила гнев на милость, но уже больше не испытывала к дяде прежнего доверия до той поры, когда сама обрадовалась, что родилась девочкой. Только было уже поздно. Дядя Том подарил голову не мне одному, а нам обоим. Она и по сей день где-то хранится у нас и по-прежнему работает.
Иногда Том брал меня с собой на рыбалку. Мы отправлялись до восхода солнца и ехали в повозке прямо к Фремонт-Пик. По мере приближения к горам звезды на небе гасли, а горы становились черными на фоне утренней зари. Помню, как во время езды прижимался щекой и ухом к куртке Тома, а он, обняв меня за плечи, время от времени поглаживал по руке. Мы останавливались под дубом, выпрягали коня из оглобель и, напоив из ручья, привязывали к задку повозки.
Не помню, чтобы Том разговаривал. Теперь, задумываясь над прошлым, не могу вспомнить ни звука голоса, ни слов, что он произносил. А вот разговоры деда помню отлично. Воспоминания о Томе похожи на ласковую тишину. Возможно, на рыбалке он и вовсе не разговаривал. Снасти у Тома были отменные, а искусственных мушек он изготавливал сам. Однако Тома мало беспокоило, наловим мы форели или нет. Он никогда не стремился одержать победу над живыми существами.
Помню пятипалые папоротники под маленькими водопадами и их вздрагивающие от капель листья. И помню запахи холмов, аромат дикой азалии, доносящийся откуда-то издалека душок скунса, сладковатый, навязчивый запах люпина и лошадиного пота на сбруе. Помню чудесный стремительный танец сарычей на небе. Том подолгу на них смотрел, подняв голову, но я не припоминаю, чтобы он сказал о птицах хоть слово. Помню, как держал свободный конец лески, а Том вбивал колышки и сплетал ее. Помню запах смятых папоротников, устилавших дно плетеной корзины для рыбы, и нежный аромат только что пойманной влажной радужной форели, которая так красиво смотрится на зеленом ложе. И наконец, помню, как мы возвращались к повозке, и он насыпал плющеный ячмень в кожаную торбу и вешал ее на лошадиную голову, пристегивая за ушами. Но в памяти не сохранились ни звук голоса, ни слова. Так Том и остался в воспоминаниях безмолвным великаном, излучающим тепло, с душой,