Эфраим Баух - Оклик
Миша тоже смеется, так что бархатные его глаза увлажняются, а губы по-овечьи безвольно подрагивают: в прошлый сезон был у него коллектором тоже студент, москвич Женя, с Галюней "крутил любовь", вместе кедровые орешки в тайге собирали: он, значит, ударит палкой по стволу кедра и нагнется так, что почти голова между ногами, прячется от сыплющихся сверху орехов, а она собирает; а когда на вокзале прощались, Женя ее утешал, Галюня плакала вот такими горючими слезами. Миша, тихо захлебываясь смехом, показывает величину этих слез: с палец. А вообще девки эти опасные, говорит Миша, везде ходят троицей; какой-то парень что-то про них не то сказал, втихую избили, попал в больницу. Галюня и Манюня чем-то схожи: обе брюнетки, с утиными носами, обе худосочные с оливковой рано состарившейся кожей и длинными унылыми косами; у Маши волосы светлые, серые глаза, тело ленивое, расположено к полноте.
На следующий вечер Миша попеременно танцует то с Галюней, то с Манюней, а я, очевидно, как новенький, да помоложе, да волосом посветлее – с Машей. Приглашают к концу недели, когда вернемся с гор, на пикник. И странно звучит в их устах это английское слово. Миша заблаговременно отказывается и приглашение как бы повисает в воздухе. Все парни на танцах пьяные, заторможенные, не агрессивные. По дороге домой натыкаемся то и дело в темноте на свернувшегося калачиком, как в утробе, спящего на земле пьяного: все они чудятся зародышами, так и замершими у входа в жизнь.
Всю неделю мы описываем обнажения и собираем образцы во взрывной зоне. Только слышим завывание ручной сирены, прячемся за стволы со стороны, противоположной звуку. Менее опасно, если звук близок: это означает, что и взрыв будет недалеко, камни перелетят через наши головы; если же звук слаб, взрыв далек, осколки через шесть-восемь секунд начинают падать вокруг нас, вжимаешься в ствол: одна мысль, как бы рикошетом от соседнего ствола не ударило. В прошлом году и в другом районе Сибири так погиб наш геолог, на курс старше, Юра Гачкевич: малый камешек ударил в темя; правда работал он в самой зоне взрыва и не надел предусмотренную для этих зон каску.
Бывают неожиданности, и весьма неприятные, Иногда мы с Мишей разделяемся на несколько часов, чтобы затем встретиться в определенной, отмеченной на карте точке. Сижу на небольшой поляне, посреди которой брошенный бульдозер, жую консервы, запиваю из фляги да поглядываю на верхушки кедров, гребущие по днищам облаков; слышу слабый хлопок: так обычно выстреливает капсюль. Настораживаюсь: дело в том, что бикфордов шнур горит две минуты, после первой раздается хлопок и это означает, что до взрыва осталась минута. Вдруг из чащи со зверским лицом выскакивает подрывник:
– Ховайся!
Раньше, чем срабатывает мысль, я уже под бульдозером. Взрыв. Град камней обрушивается на бульдозер. Оказывается, ручная сирена у него испортилась, у подрывничка.
Другой раз идем с Мишей по краю почти отвесного обрыва высотой этак метров в триста, внизу копошатся люди, и вдруг под нами, кажется, прямо под нашими ногами оглушительной силы взрыв: синий выхлоп дыма показывается у подножья обрыва, осколки летят не выше пятидесяти метров, но грохот по отвесной стене распространяется мгновенно, закладывает уши; я не успеваю и глазом моргнуть, а Миши рядом нет как нет; оглядываюсь, а он, вероятно, быстрее звука метнулся к дереву, змеем вжался под его обнажившиеся корни. Еще секунда, и оглушительный хохот раздается над нами; поднимаю голову: в пяти-шести метрах выше нас на бревнышке сидят, дрыгают ногами, заходятся в хохоте буровики, а рядом с ними – буровая вышка. Они-то видели, как Миша зайцем стрельнул под корни дерева. Они помирают от смеха:
– Ну и шустряк. Душу-то свою обогнал? Она еще пяток не достигла, а он уже под кустом, ха-ха…
Миша смущенно подхихикивает, а я, оглушенный как рыба, все встряхиваю головой.
Замотанные, нагруженные образцами, как ослы, злее собак, возвращаемся к концу недели, даже не умываемся, заваливаемся спать в нормальную постель.
На рассвете стук в окошко. Выглядываю: вся троица, Галюня, Манюня и Маша. Открываю окно:
– Чего вам?
– Пикник.
– Чего? А где все остальные?
Смеются:
– Давай, давай, соня, нечего разлеживаться.
Миша не подает признаков жизни, спит, как сурок. Моюсь, то ли фыркаю, то ли чертыхаюсь, привожу себя в порядок.
Уже по тропинке в лес понимаю, что весь-то пикник – трое девок и я. День обещает быть солнечным, а у девок – заветная поляна, тихая, в чистой просквоженной солнцем зелени да мягких чуть влажноватых травах, как прибранная горница, где-то шумит вода, бегущая из родника; раскладывают девки снедь на подстилке: пироги из брусники да черемухи, свежий омуль и омуль с "душком", свинчивают с термоса крышку со стаканчиками, в термосе не чай, а – водка или спирт разведенный.
Выпиваем, закусываем.
Печально и сладко становится на душе.
– Слушай, слушай…
Птицы, до сих пор молчавшие, вдруг сразу и со всех сторон распелись и рассвистались.
– Чего это они?
– Так ить только проснулись. Перья чистят да солнце приветствуют. Его же давно не было, солнышка-то.
Лежишь на траве, подремываешь.
Девки втроем обнялись, поют: и ничто в полюшке не колышется, и бежал бродяга с Сахалина, и славное море священный Байкал; в три голоса поют, сильно и чуть со слезой; даже птицы притихли; а Миша, дурень, наверно еще спит.
А песни такие протяжные и тягучие, как и эти пространства, которых вокруг – гибель.
А много ль человеку надо?
Ходим по лесу, орешки да цветы лесные собираем; Галюня и Манюня деликатно удалились в чащу, а мы с Машей: от нее пахнет сеном и молоком, кожа у нее гладкая и горячая.
Девки втроем плетут венки, а я валяюсь рядом в идиотском каком-то блаженстве.
Время течет незаметно и негромко, как затаенный родник неподалеку в опавшей листве и хвое.
В часу четвертом расстаемся у околицы поселка. Солнце клонится к байкальским водам. В доме Миши нет: шляется где-то.
Давно мне приглянулась тут неподалеку одна сопка – мягки и печальны ее очертания: беру "Фауста", подымаюсь по тропе. На вершине ее солнце, кажется, вровень со мной, внизу горсткой разбросанных игрушечных кубиков раскатилась Слюдянка, поблескивая словно бы битым стеклом оконцев.
Сижу на замшелом камне, одиноко уткнувшемся в буровато-зеленый мох, опять открываю книгу на описании магендавида, знака макрокосма, печати ли, ключа Соломона к тайнам мира: до чего странны, – как слишком примитивные отмычки к гибельным тайнам этих пространств, в которых можно затеряться иголкой в сене, – эти знаки европейской схоластики и мистицизма.
Удивительный по яркости красок и холоду пламени неверный свет разлит над сопками, долинами, байкальскими водами, скорее даже не свет, а неслышимый вечерний звон, смесь лютни и меди, льющихся с высот, и в этом призрачном, захватывающем дух водопаде печально и отрешенно стоят горы, деревья, домики, лодки, зачарованно прикованные взглядом к медленному малиновому закату.
Уже на спуске замечаю невероятное смятение в поселке, люди бегут, несутся на машинах и мотоциклах как на пожар, и все это катится к Байкалу, вдоль него, на запад и все это кричит-перекликается и суетится.
Что случилось? Убило кого-то? Утонул кто? Поезд с рельс сошел?
– Да ты что, сказился? Не знаешь, что ли?
– Что?
– В Култуке перцовку продают.
Перцовка в этих краях вроде французского коньяка, а за ней уже идет смородинная и облепиховая, которые еще достать можно, хотя тоже с трудом. Никакое иное происшествие, будь то авария на руднике, железной дороге, не могут вызвать такого аврала, как известие о появлении деликатесных спиртных напитков. Шахтеры и шоферы, забойщики и крепильщики, подрывники и бульдозеристы, а особенно самосвальщики-самохвальщики пьют спирт, тройной одеколон, тормозную жидкость, даже зубную пасту разводят: она же на спирту.
Пьяного шофера всаживают в кабину грузовика или самосвала, и он довольно сносно вертит баранку, гонит вразнос машину по диким, таежным, полным проступающих корней дорогам; добравшись до конечного пункта, тормозит на полном ходу, кто-то снаружи отпирает дверцу, шофер вываливается наружу и тут же, свернувшись, как в утробе, на земле, спит. Не зная этого, я как-то воспользовался такой попутной от Перевала до Слюдянки: уже сидя в кузове, взлетающем до облаков, я понял, во что влип, да было поздно, меня швыряло от борта к борту, и любой предмет, включая мой собственный рюкзак, набитый образцами, ежесекундно угрожал моей жизни, ветки черемушника хлестали по лицу, но когда я увидел вывалившегося после остановки шофера из кабины, щетина рыжей моей бороды заледенела: лицо шофера было из сизого воска с черным румянцем на скулах, словно вся внутренняя гниль проступала в этом румянце. Только в этот миг я вспомнил странные усмешечки рабочих на Перевале, когда я взбирался в кузов.
Поселковая закусочная, в которую мы с Мишей изредка заглядывали из любопытства, скорее походила на цирк алкоголиков, номера были весьма разнообразны: один, без рук, зубами брал поллитровку за горлышко, поднимал ее в воздух, и так, без единого вдоха и выдоха, выливал содержимое в горло; другой, огромный детина с голосом дьякона, возникал в закусочной, как на арене, требовал два стакана водки или спирта, выпивал их на одном духу, к шумному восхищению неосведомленных зрителей, ибо осведомленные знали: один стакан с водой; третий, совершая почти священнические действия, крошил в большую глиняную миску буханку хлеба, заливал бутылкой водки и медленно, со вкусом, как щи, выхлебывал это ложкой.