Эфраим Баух - Оклик
Поселковая закусочная, в которую мы с Мишей изредка заглядывали из любопытства, скорее походила на цирк алкоголиков, номера были весьма разнообразны: один, без рук, зубами брал поллитровку за горлышко, поднимал ее в воздух, и так, без единого вдоха и выдоха, выливал содержимое в горло; другой, огромный детина с голосом дьякона, возникал в закусочной, как на арене, требовал два стакана водки или спирта, выпивал их на одном духу, к шумному восхищению неосведомленных зрителей, ибо осведомленные знали: один стакан с водой; третий, совершая почти священнические действия, крошил в большую глиняную миску буханку хлеба, заливал бутылкой водки и медленно, со вкусом, как щи, выхлебывал это ложкой.
Иногда казалось, что противостоять этим удушающим своей бескрайностью пространствам, умопомрачительным горным высотам и провалам, ледяным и прозрачным, растворяющимся вдаль в какое-то призрачное беспамятство водам Байкала, убогой жизни, не то, что бы забывшей, а никогда в течение нескольких поколений и не знавшей, что это – внутренняя свобода, – может одна лишь эта пьяная фантасмагория.
Слово "свобода" ассоциировалась у них, местных жителей с огромным, под стать этим местам, тюремным лагерем Выдрино, находящимся от Слюдянки сравнительно недалеко по сибирским понятиям, с лагерем, куда, вероятно, еще с радищевских времен ссылали политических да уголовных. Даже пьяные рассказывали о Выдрино шопотом.
Мы уходили в тайгу прямо из ворот нашего дома, стоящего у самых гор, но однажды надо было нам пройти через поселок, и я увидел на одной из строек, обнесенных забором колючей проволоки, заключенных: они стояли на стенах, сняв шапки, какие-то почерневшие от печали, и у некоторых были слезы на глазах. Я сначала не понял, в чем дело, но тут увидел на другой стороне улицы наряженных малышей со школьными ранцами, гуськом идущих в школу. Заключенные не отрывали от них глаз. Так я узнал, что наступило первое сентября (а ведь время от времени возвращаясь домой, мы волей-неволей слушали радио, которое старики вообще не выключали, но ухо, привыкшее к одичалой таежной жизни, не воспринимало бубнение суконных текстов, разве лишь музыку и, главным образом, классическую). Даже при виде малышей где-то, по краю сознания, скользнуло, что вот, уже почти два месяца я топаю по Южным Саянам, почти не снимая кирзовых сапог, так, что в редкие выходные, надев туфли, как никогда раньше ощущаю легкость и летучесть своего тела.
Местные же этой легкости достигали питием, не только легкости тела, могущего упасть в любом углу, скатиться под откос и в редком случае получить увечия, но и легкости общения, полной раскованности в языке, когда мужики, а еще более бабы, матерились, но не злобно, а даже ласково. Своего узнавали сразу, но и к чужаку относились с пьяным добродушием, если он только свою чуждость не выдавал за преимущество. Никогда, насколько я помню, не поднимали пьяного, если он валялся по дороге, будь это днем или ночью, когда даже в эти месяцы подмараживало: "Пускай, касатик, проспится". Но также не слышал о случаях, чтоб кто-то простуживался.
Подростки начинали пить рано, и этот порочный круг какой-то уж слишком иллюзорной жизни, насквозь изнутри прогнившей, лихорадочно-веселой и все время задыхающейся, привычно и неотвратимо охватывал большую часть местных жителей.
Драк, поножовщины не помню: по-моему, на это просто не хватало сил. Можно сказать, все социологические проблемы в этих дебрях решались питием: преодоление беспомощности и неволи, ставшей второй натурой, замещение духовных потребностей алкогольной эйфорией, равнодушие, ставшее адаптацией к любым авариям, катастрофам, гибели; восприятие реальных жизненных ценностей только под хмельком.
В подпитии личность формировалась, самовоспитывалась, демонстрировала открытость натуры и общительность, не ощущая столь жестко спускаемых свыше режиссерами социальных повседневных ролей, которые почти круглые сутки бубнились по радио и в газетах, доходящих до почты на околице Слюдянки с большим опозданием и уже как бы вчерашних и ни к чему не обязывающих.
Истинное потрясение, вплоть до неповиновения властям, могло вызвать лишь прекращение завоза спиртного. Из уст в уста передавалась легенда, как на каких-то рудниках новый начальник запретил привозить спиртное, рудокопы забастовали: начальника тут же сняли и завезли вагон с перцовкой. Последнее, по мнению иных, даже превышало все возможности легенды.
Знакомство с рудокопами вызвало у меня еще одно потрясение.
Возвращаемся после нескольких дней полного одичания, выходим из тайги к железнодорожному полотну, следим за поездом, проносящимся мимолетным видением иной жизни, вероятно, как звери, поблескивающие глазами в дебрях.
Вечером иду на танцы. Все в сборе: Галюня, Манюня и Маша. Но чувствую какое-то напряжение. Вижу – в углу, затертая другими, стоит девица по имени Галка (в свое время троица поведала мне обо всех, прибавив, что Галка эта – еврейка): черная, востроносая, и вправду смахивающая на галку, она изредка бросает на меня пугливые взгляды и отворачивается. Приглашаю ее на танец. Подходит ко мне незнакомый парень, вызывает на улицу. За углом стоит здоровый детина.
– Слушай, паря, – обращается он ко мне, – ты с Машкой это… всерьез?
– Да нет.
– Ну тогда дело иное. Вишь ли, я жениться на ней думаю. Потому и спрашиваю, – голос у него дружелюбен и неожиданно тонок для такого детины.
– Ну так будь спокоен, – говорю.
– По такому поводу не грех бы и принять, как думаешь? За знакомство?
Отказаться невозможно.
– Ты и Машу возьмешь? – спрашиваю.
– Да ну ее, сучку. Теперь пусть погодит. Некуда ей деться.
Так мы оказываемся с ним и его двумя дружками в закусочной.
Они, оказывается, далеко не так просты, эти подземные люди, уходящие каждый день в недра через зев той штольни, мимо которой мы уходим в тайгу, а у зева этого всегда стынет вагонетка рыжей овечкой, не желающей идти на закланье подземным богам, и замершей на миг до того, как быть проглоченной. Однажды я подошел к этому зеву, заглянул, и пахнуло на меня дыханьем отверстой могилы.
И все выходящие из этого зева после смены с землистыми, запорошенными пылью и слюдой лицами кажутся заживо погребенными, которым опять на этот раз удалось раскопаться и вырваться к солнцу или звездам, к чистому хвойному воздуху.
Ребята, кажется, и не пьют, а промывают желудок и легкие от слюдяной пыли и пороши и рассказывают байки о подземных буднях в царстве Аида, где надо уметь определять, а скорее ощущать расстояние по огню лампы: новичку вот кажется, что огонек в самом что ни на есть центре земли, а он совсем и до того рядом, что новичок ненароком эту лампу и разбить может, торопясь к тому огоньку. Определять же расстояние по голосу или стуку это целое искусство, тем более заложить взрывчатку в шпуры, поджечь бикфордов шнур и так затаиться, чтоб тебя не достало. Все на нервах. Вот почему только со смены выйдешь, норовишь до белой горячки допиться. Тот, которого хоронили недавно, их друг: мастер был своего дела, а вот же, достало. Потому вот и шутки у них такие: кошмаром белой горячки успокаиваюсь от кошмаров черной тьмы в брюхе земли, и невозможно к ней, этой тьме, привыкнуть, и каждый раз, выходя оттуда, так остро чувствуешь, глядя на горы, небо, речку Слюдянку, кусты черемухи и брусники, на кедры и лиственницы, как у тебя отнимают жизнь.
Деньги они зашибают большие, на два месяца укатывают на юг, в Сочи да Гагры, а, возвращаясь, с последних станций телеграфируют вынести к поезду деньги, ибо задолжали всем и всякому.
– Так, брат, – говорит будущий жених Маши, выпивая со мной на посошок, – рудокоп хорошо понимает слепого, тож ведь живет на ощупь.
И как продолжение этого разговора на другой день является к нашим хозяевам слепой дед Матвий.
День начинается с того, что Алексей Палыч отправляется купить курам корм, которого не оказывается.
– Гляжу, – говорит Марья Ивановна, – вернулся значит, без корма, никуды из дому не выходить, а все веселее и веселее становится. Чтой-то, думаю, неладное. Поглядела, а он, как тать в ночи, гляжу, крадется в огород, лапками, значит, как кура, разгреб куст картошки, оглядел си, и так быстряком оттедова – бутылку, и к горлу, буль-буль, и опять туды, под кустик. Ах ты, думаю, лапоть старый, корму, говоришь, не было. Ну, ну. Вот и отобрала бутылку-то.
Старик стоит рядом, смущенно, как нашкодивший мальчишка, улыбается.
– Гляди-тко, кто к нам в гости, – говорит Марья Ивановна, – Божий старец, Владыко, прости нас и помилуй, дед Матвий… Заходите, гость дорогой.
Невысокий старик в обычной кепке, пиджачке явно с чужого плеча да с рюкзачком прямо, как леший, вывернулся из-за таежного поворота. И борода у него не вызывающих подозрений размеров, и движется бойко, опираясь на суковатую палку, и не подумаешь, что слепец. Лишь вблизи увидишь закрытые веки, подумаешь, лунатик, спит на ходу, в грезы ли погружен, глаза на минуту закрыл.