Иван Шевцов - Любовь и ненависть
— Больной не умер… А ногу пришлось ампутировать.
Главврач будто только и ждал такого ответа, сказал с назидательной самоуверенностью:
— У Захваткиной тоже нет другой альтернативы: будем ампутировать.
— Будем лечить, — твердо, со спокойной непримиримостью возразил Шустов. — Я уверен…
— Нет! — уже вскричал Семенов, не щадя своего писклявого голоса. — Вашей самоуверенностью мы все сыты по горло. Все — и больные и здоровые. Вы бездоказательно бросаетесь тяжкими обвинениями по адресу не угодивших вам сотрудников, в частности Шахмагоновой. Вы обвинили ее в преступлении. На каком основании? Кто вам дал право?! Вы дезорганизуете работу клиники. Хватит! Вам не позволят дальше самоуправничать. Не по-зво-лят!
Выпустив весь заряд заранее приготовленных слов, он внезапно замолчал, и в кабинете воцарилась глухая тишина. На его лице ничего другого, кроме сухости и злорадства, не было. Ненависть жгла его и требовала мщения. Он уже не скрывал своего торжества.
Шустов, продолжая бороться со своим волнением, заговорил, устремив на главврача холодный долгий взгляд:
— Вячеслав Михайлович, давайте разговаривать спокойно. Брыканием никому не поможешь, только ногу отшибешь…
— Вот именно! И чем быстрей, тем лучше, — поспешно перебил главврач. — Чем быстрей мы отшибем у Захваткиной ногу, тем лучше прежде всего для больной — мы спасем ей жизнь. И это нужно было сделать еще две недели назад.
— Ампутация — не единственный выход из положения, — усилием воли преодолев в себе вспышку, продолжал Шустов, но Семенов и слушать его не желал, решительно мотая круглой головой. — Вы поймите, что произошло: очевидно, случайно старшая сестра…
— Это бездоказательно, — снова перебил главврач. — Ваше предположение…
В это время дверь без стука распахнулась, и вошла Дина Шахмагонова, молча подала Семенову наскоро написанное заявление с просьбой уволить ее с работы по собственному желанию, так как работать с зав. отделением Шустовым, человеком грубым, невыдержанным, подозрительным, она не может.
— Хорошо, оставьте. Мы потом поговорим, — сказал главврач старшей сестре, давая понять взглядом, что она должна удалиться. Когда Дина ушла, вслух прочитал ее заявление, то и дело вскидывая на Шустова глаза и поправляя пенсне. Прочитал, скривил румяные губы в презрительную ухмылку и, сверкнув стеклами пенсне, порывисто заходил по кабинету.
"Разыгрывают свои роли", холодно подумал Шустов, наблюдая за главврачом слегка сощуренными глазами. Василий Алексеевич вдруг понял, что спасти ногу Захваткиной при создавшейся ситуации будет невозможно: нужно сейчас же сделать повторную операцию того участка, куда был введен хлористый кальций вместо новокаина, сделать же эту операцию ему не позволят и не сегодня, так завтра ногу ампутируют, и все его возражения будут впустую. Потому-то в нем враз отпало желание возражать. Прислонясь спиной к подоконнику, он молча и с любопытством ждал, что еще скажет Семенов, который снова уставился в заявление Шахмагоновой, словно решая, как ему теперь поступить. Потом в этой напряженно-выжидательной тишине прозвучал его какой-то неестественный голос:
— Я предпочел бы получить подобное заявление от вас.
— Мое заявление об увольнении Шахмагоновой? — уточнил Шустов.
— Никак нет. Ваше заявление о вашем уходе из клиники, разумеется, по собственному желанию, — пояснил Семенов, стараясь придать своему лицу строгое выражение.
Шустов улыбнулся одними губами, тонкие брови его сдвинулись в линию, придав лицу жесткое выражение.
— Моего заявления вы не дождетесь. Никогда. Пока я жив… Запомните это.
Шустов говорил медленно, будто выжимал из себя густые суровые слова. Семенов багрово покраснел, мрачно насупился, собираясь что-то сказать, колкое и неприятное. Но так и не успел: Шустов вышел из кабинета, гулко хлопнув дверью.
Глава вторая
Соня Суровцева проснулась в десятом часу. Мать была уже на работе, отчим еще не возвращался из командировки. Значит, никто не попрекнет: "Дрыхнешь до полудня". Вообще она не очень-то обращала внимание на родительские упреки и замечания, грубо огрызалась или вообще никак на них не отзывалась, будто это касалось совсем не ее, а кого-то другого. И все же иногда было неприятно. Особенно теперь, когда Соня ушла из ансамбля «Венера» и уже четыре месяца нигде не работала. Хотя родители об этом не знали и по-прежнему считали ее артисткой модного ансамбля.
Жила Соня вместе с матерью и отчимом в большом подмосковном поселке, в двадцати километрах от столицы, в собственном деревянном домике. У Сони была своя отдельная комната. Как и четыре месяца назад, она почти ежедневно ездила в Москву, возвращалась обычно в полночь, а чаще вообще не возвращалась, оставалась ночевать "у подруги", как говорила родителям. Зарплату свою родителям она не отдавала, да с нее и не требовали: артистка, мол, надо одеться по моде, да и питалась она по большей части вне семьи. Отчим ее, любивший выпить и большую часть времени проводивший в командировках, уже давно охладел к своей жене, а до падчерицы ему вообще не было никакого дела.
Мать Сони, болезненная тихая женщина, которой оставалось еще два с половиной года до пенсии, считала, что единственная дочь ее хоть и не прочно, а все же пристроена в жизни, и желала Соне одного — хорошего мужа: девушка интересная, даже красивая, она могла рассчитывать на "приличную партию". В артистическое будущее дочери не верила. Еще в средней школе в Соню влюблялись многие мальчики, и сейчас в ухажерах нет недостатка, а вот жениха, настоящего, с серьезными намерениями парня, Сонина мать не видела, да и видеть не могла, потому что такого и в самом деле не было.
Соня проснулась с плохим настроением. Правда, в этом не было ничего необычного, скорей, это было ее постоянное состояние, в котором она пребывала с тех пор, как стала принимать наркотики. Ее охватывала серая беспросветная тоска, из которой, казалось, нет никакого выхода, да и не хотелось искать его — рядом с тоской слякотной изморосью стояла безысходная апатия, подавляющая всякие желания. Все кругом ей казалось ненужным, нелепым, ко всему она была безразличной: к людям, к вещам и даже к пище. Ночами ее мучила бессонница и жажда. Она просыпалась в половине третьего, полусонная шла на кухню и выпивала чашку резкого, игристого, внешне похожего на шампанское настоя чайного гриба. Затем ложилась в постель, но сон уже не возвращался: она в мучительной полудреме ворочалась, сбрасывала и вновь натягивала на себя одеяло, металась по постели в странном полузабытьи, отыскивая удобное положение. "Шалят нервы", — как эхо, вспоминались слова отчима, и чем сильней ей хотелось спать, тем острее ощущалось совершенно необъяснимое мучение, исключающее даже возможность сна. В такие минуты ей казалось, что она сходит с ума. Тогда она снова вставала, вынимала из маленького чемоданчика шприц и морфий, запирала свою комнату на ключ и делала себе укол. И сразу на нее находило состояние покоя — она засыпала и спала беспросыпно и без сновидений часа четыре, а иногда и больше. Но, проснувшись, снова чувствовала себя разбитой и раздавленной.
Потом появились боли. Сначала в правом боку. К врачам она не обращалась, но мать утверждала, что это болит печень, и советовала не есть острой пищи. Со временем к этим болям прибавились другие — ломота во всем теле, точно ее жестоко пытали. Они были страшнее бессонницы. И единственное спасение от них Соня находила в очередной дозе морфия. Но облегчение приходило не надолго: на смену возбуждению снова появлялись нестерпимые боли: организм требовал новой порции наркотиков.
Соня наскоро умылась, поставила на плиту чайник и полезла в чемоданчик за шприцем и морфием. С ужасом обнаружила, что морфия осталось всего на один укол. Ну а потом, что потом, как она будет без морфия, который ей теперь нужен, как хлеб? Нет. больше чем хлеб: без хлеба она может жить, без морфия нет. Она не вынесет адской физической боли в суставах и тех кошмарных тисков, которые давят ее мозг. Надо немедленно, сейчас же ехать в Москву и доставать морфий, постараться раздобыть как можно больше, чтоб хватило надолго.
Морфий стоит денег — и немалых. Не говоря уже о том, что достать его очень трудно. Полученные когда-то деньги от Марата Инофатьева давно израсходованы. Осталась лишь ниточка жемчуга — щедрый подарок. Между прочим, с Маратом она встречалась всего один раз. Он ею больше не интересовался. А она, решив однажды напомнить ему о себе, попросила у Гольцера телефон редактора «Новостей». Наум взорвался, как ошпаренный:
— Не смей! Я предупреждал тебя — забудь! Выбрось из своей дурацкой головы это имя. Ты никогда с ним не встречалась. Понимаешь — никогда!.. — Покрасневшие выпученные глаза его с желтыми белками угрожающе сверкали.