Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Такие, как Петр Высокий, предпочитают лучше повиноваться, чем повелевать. Он даже с радостью будет исполнять все желания своего повелителя, и прежде всего супруги. Аннушка с удовольствием возьмет на себя роль "домашнего командира". В ее глазах — лукавство и властность, губы сложены в колючую улыбочку, движения легки и уверенны, твердый грудной голос делает слова внушительными, смелыми, рассудительными. Стройная шея придает всей фигуре нечто величественное, княжеское. Только большой чувственный рот и красивая прическа несколько смягчают ее строгую осанку. "Любопытно, как она будет выглядеть в возрасте Ирины? — подумал Андрей и с удовольствием решил: — Станет гранд дамой".
Василий уехал неожиданно, незаметно, простившись только с хозяйкой и хозяином. Сослался на плохое настроение. Его пробовали уговорить остаться. Он молча качал головой, глядя мимо Ясеневых неподвижным взглядом. На твердом лице его была непреклонность.
— Ну останься. Куда ты пойдешь? — настаивала Ирина, не сводя с него умоляющих глаз.
— Просто пройдусь по улице.
— Все вместе пойдем. Немного погодя, — необдуманно предложила она, совсем не считаясь с желанием гостей.
— Да что ты пристала, — пожурил Андрей. — Может, у человека свидание. С девушкой.
— Никаких у него свиданий нет. И девушек нет. Просто у него плохое настроение. Оставайся, сейчас будем танцевать.
Но он не остался. До Белорусского вокзала ехал на метро. На улице Горького влился в сплошной поток народа. В воздухе бродили весенние запахи. Он плыл в толпе вместе с тысячами других людей, веселых, по-праздничному возбужденных, и почти совсем не замечал таких, как он, одиночек. Становилось невыносимо тоскливо. Хотелось куда-то бежать, мчаться, ехать, скрыться от будоражащей сердце весны хоть на край света, в далекую заполярную Завируху, где еще лежит снег на холодных скалах, а в бухте качаются корабли. И нет там ни Семенова, ни Захваткиной, ни… Ирины. Там была другая Ирина. Там, в Оленецкой бухте, в рыбацком поселке… Как давно это было! Ирина, кажется, теряет голову. Нелепо, зачем? Это очень нехорошо. О чем она думает, отдает ли себе отчет? Надо ей об этом сказать. Непременно. Завтра же. "Завтра, — мысленно повторяет он. И вдруг: — Послезавтра снятие повязки у Захваткиной". Опять становится нехорошо, тревожно.
Чем ближе к центру, тем гуще людской поток. От площади Маяковского и до самого Кремля движение автомашин по улице Горького прекращено. Народ веселится, народ празднует Первомай. Только Василию Шустову невесело. Смутные драмы души не дают покоя. И неожиданно где-то сбоку — негромкий, вкрадчивый, самоуверенный голос:
— А-а, доктор Шустов. "Один, как прежде, — и убит".
Василий Алексеевич остановился, резко повернулся в сторону говорившего, ответил, чеканя фразу:
— Нет, Пайкин, глубоко заблуждаетесь: хотя я и один, как прежде, но не убит. Далеко не убит.
Ястребиные глаза Пайкина хищно округлились, и голос надменно просипел:
— Вы — живой труп. А это страшней. Мы предупреждали…
Шустов брезгливо ухмыльнулся. Заносчивость Пайкина смешила. С ним было противно говорить. Что-то скользкое, омерзительное было в этом человеке. Василий Алексеевич вообще не желал разговаривать с людьми, которые ему не нравились: эту черту характера он унаследовал от отца. "Провоцирует, — подумал Шустов. — Уверен, что я дам ему по физиономии. А где-то рядом стоят свидетели — почтенные и уважаемые граждане. Нет, Пайкин, не стану мараться". И пошел дальше, подхваченный людским потоком, теряя из виду Пайкина, залившегося мелким бесовским смешком. Только в мозгу стучало: "Пайкин, Пайкин, спайкин, припайкин, прилипайкин". Злорадствует, торжествует. И надо ж было встретиться именно с Пайкиным, именно сегодня.
Он вспомнил о своих друзьях, и почему-то прежде всего подумал о Ларионове. Должно быть, потому, что именно сегодня, перед тем как ехать к Ясеневым, Василий Алексеевич позвонил профессору Парамонову и рассказал об излечении им экземы, которой были поражены ноги его "хорошего друга Аристарха Ивановича". А когда кончил разговаривать по телефону, услыхал ворчливый голос отца:
— Твой друг стал вдруг. А мудрые люди говорят: не узнавай друга в три дня, узнавай в три года. Не бойся врага умного — бойся друга глупого. А вот Аристарх зело глуп. Глупость у него не только на челе, но и на бороде написана.
Подумал об Андрее Ясеневе. Что-то в нем очень нравилось, в чем-то таилась огромная притягательная сила, но в чем именно — он пока еще не мог определить, потому что мешала Ирина. Она стала между ними так неуместно, некстати. "Послезавтра обязательно нужно с ней поговорить", — снова напомнил себе Василий Алексеевич.
Но поговорить третьего мая им не пришлось. Вернее, говорили, но совсем о другом.
Повязку у Захваткиной снимали в десять утра в присутствии главного врача и Шахмагоновой. Молчали, в тревожном ожидании глядя на разматывающийся бинт. Значительное, но неумное лицо Вячеслава Михайловича было неподвижно, точно маска. Его нетерпеливое волнение выдавали руки, мягкие, бледнокожие, совсем женские: они то приглаживали редкие волосы, сквозь которые просвечивала лысина, то ненужно поправляли пенсне, оседлавшее широкую переносицу. Шахмагонова привычно смотрела, как Шустов разматывает бинт, старалась быть спокойной, но глаза выдавали ее. Шустов с каждым витком испытывал нарастание тревоги. Властное лицо его было бледным и строгим. Только на лбу появилась морщинка.
Сделан последний виток, и три пары глаз устремились на незажившую рану. Собственно, не заживала не вся рана, а лишь один участок. Здесь кожа была черная, точно обуглившаяся.
— Как у Синявина, — проговорил быстрый голос Дины.
— Нет, совсем не так, — ожесточенно возразил Шустов и, метнув на Шахмагонову взглядом, сказал с обнаженным упреком: — Хлористый кальций вместо новокаина.
Но слова его не произвели ожидаемого действия, точно их не поняли: стояла непоколебимая тишина. Главврач искоса взглянул на старшую сестру. Большой чувственный рот Дины был презрительно сжат, губы побелели, а в глазах тихо и холодно светилось какое-то цепенящее раздумье. Она смотрела на рану отсутствующим взглядом. Овладев собой, Шустов больше не проронил ни слова в присутствии больной.
Разговор продолжили потом в кабинете главврача. Вячеслав Михайлович был на редкость корректен и выдержан. В душе он торжествовал: наконец-то с ненавистным ему Шустовым будет покончено. Он попросил Василия Алексеевича дать устное объяснение.
— Дело ясное, — с убеждением сказал Шустов. — Старшая сестра во время операции подала одну дозу хлористого кальция вместо новокаина. Часть кожи поражена хлористым кальцием. Там, где был введен новокаин, рана зажила.
Главврач слушал угрюмо, недоверчиво, даже враждебно, глядя в пол на отклеившийся угол линолеума.
Дина вспылила:
— Я прошу, Вячеслав Михайлович, избавить меня от наветов доктора Шустова. Это становится невыносимым. Опять повторяется история с Синявиным.
Она заплакала и, закрыв лицо ладонями, выбежала из кабинета.
— А что за история с Синявиным? — спросил главврач с видом человека, который об этом слышит впервые. Шустов понял его намерение увести разговор в другую колею.
— Это было давно и к делу не относится, — ответил с вызовом и беспокойством. — Там при операции в рану внесли инфекцию. Началась флегмона.
— И больной умер? — мрачно спросил главврач.
Шустов помедлил с ответом. Он отлично понимал, что Семенов знает историю с Синявиным и последний вопрос свой задал неспроста. Какие-то новые оттенки мыслей улавливались в его на вид безобидном вопросе. Воспаленные глаза Василия Алексеевича подернулись влагой. Он заговорил глухо, словно сам с собой, не глядя на Семенова:
— Больной не умер… А ногу пришлось ампутировать.
Главврач будто только и ждал такого ответа, сказал с назидательной самоуверенностью:
— У Захваткиной тоже нет другой альтернативы: будем ампутировать.
— Будем лечить, — твердо, со спокойной непримиримостью возразил Шустов. — Я уверен…
— Нет! — уже вскричал Семенов, не щадя своего писклявого голоса. — Вашей самоуверенностью мы все сыты по горло. Все — и больные и здоровые. Вы бездоказательно бросаетесь тяжкими обвинениями по адресу не угодивших вам сотрудников, в частности Шахмагоновой. Вы обвинили ее в преступлении. На каком основании? Кто вам дал право?! Вы дезорганизуете работу клиники. Хватит! Вам не позволят дальше самоуправничать. Не по-зво-лят!
Выпустив весь заряд заранее приготовленных слов, он внезапно замолчал, и в кабинете воцарилась глухая тишина. На его лице ничего другого, кроме сухости и злорадства, не было. Ненависть жгла его и требовала мщения. Он уже не скрывал своего торжества.
Шустов, продолжая бороться со своим волнением, заговорил, устремив на главврача холодный долгий взгляд: