Эфраим Баух - Оклик
Одиночество в пустыне, чреватое гибелью, рождает страстное желание прижаться друг к другу.
Гул множеств.
С погруженных на дно времени террас налетает порывом гул Исхода.
Гул арабской конницы накапливается за восточным горизонтом в складках Аравийского полустрова.
Беспамятно веселье пляшущих в виноградной давильне.
Гул молящихся в церковных стенах и кельях.
Потрясающая плотность Истории в безлюдной пустыне.
Ощущение небезопасности в любых стенах, даже развалинах – мгновенная замкнутость обостряет дыхание обступающего пространства, грезящего и грозящего нашествием.
Не помогают усовершенствованные дома с внутренними двориками и колодцами, повернувшиеся спиной к гибели, свято верящие в прочность и бессмертие римского строительного гения.
Как гул и толчки землетрясений, не раз сотрясавших Наббатею, как наползающие песчаные чудища Шунра и Агур, – неминуемы сотрясения Истории.
В четвертом часу ночи меня расталкивают. Вылезаю из спального мешка, прижатого к колесам джипа.
Вдыхаю всей грудью чистейший воздух предрассветного часа, делаю обход, разминаясь, вглядываясь в темень, и обломок древней стены на Мицпе-Шивта во тьме кажется крепостной башней. Ориентируюсь на храп, доносящийся с другой стороны стана: кверху пузом на песке храпит Стамболи, второй дозорный; рядом с ним кружка недопитого кофе и винтовка М-16, приставленная к борту джипа. Трясу налогового инспектора. Ошалело вскакивает, втягивая голову в плечи.
Звезды третьей стражи поворачиваются на небесной оси вместе с отливом дальнего моря и приливом ближних песков, с древним Исходом и средневековыми нашествиями, смещением великих путей и развалом Империй.
И пустеет страна Наббатея, смещенная поворотом мировой оси от центра жизни.
Повороты мировой судьбы чаще свершаются ночью.
Не помогают никакие стенные украшения.
Надпись на стене Валтасарова пира выступает огнем.
Странно видны мне через пространство в двадцать пять лет пылающие поверх домов буквы – латинские цифры, кириллица:
"…Достойно… съезд…
ХХ-ый…"
Необычно ощущение рассвета в пустыне: ни одного птичьего звука.
Рассматриваю карту Синая: полуостров подобен сердцу, соединяющему Малую Азию и Африку, и мы где-то в его северо-восточном углу, в левом предсердии.
Вглядываюсь в набирающее свет пространство, на юг, как будто пытаюсь разглядеть дальние африканские земли, физически ощущая изгиб падающей вниз, к Африке, земной поверхности.
Чувство, что стоишь высоко на горе, к подножью которой, у берега Красного моря, прикреплена колыбель человечества и – гул множеств на сколах и ступенях террас.
Синай: Эверест времен.
2
25 ФЕВРАЛЯ 1956. КИШИНЕВ. РАСКРЫТИЕ МАСОНСКОЙ ЛОЖИ. МАРТ-АПРЕЛЬ. БУЛЛА О БЕЗЗАКОНИЯХ КАК ПРИЛОЖЕНИЕ К ВАЛЬПУРГИЕВОЙ НОЧИ.
Запоминаю эту дату, ибо, сидя в пригородном поезде на Бендеры, машинально читаю строки в «Правде», которую держит мой сосед: состоялось последнее заседание ХХ-го съезда; принято решение о подготовке новой программы партии; Хрущев объявил повестку дня исчерпанной. «Пролетарии всех стран…» по-тараканьи зашуршав, опрокидываются газетным листом на спину, беспомощно шевеля лапками, но со всех газетных углов в глаза назойливо лезет дата: 25 февраля 1956 года.
Ничто еще не подтверждает, что эта дата будет выжжена клеймом на лбу столетия.
Мысли мои заняты иным, совсем, казалось бы, далеким от несущейся мимо за окнами слякотной реальности, промозглыми порывами сырого ветра врывающейся в вагон сквозь распахивающиеся на остановках двери. Если бы кто-либо мог проследить на экране ход моих мыслей, сумбур ассоциаций, он бы очень удивился, отметив, что слова "программа" и "устав" вызвали из памяти рисунок "магендавида", имя шведского мистика Сведенборга, называвшего "магендавид" знаком макрокосма, строки из гетевс-кого "Фауста", переведенного Пастернаком, изданного в пятьдесят третьем государственным издательством "Художественная литература" и недавно добытого мной: "…кто из богов придумал этот знак? Какое исцеленье от унынья дает мне сочетанье этих линий!"…Таинственное звучание имени Сведенборга, в свою очередь, вызвало поток обрывочных знаний о масонах, в кругах которых он весьма почитался. Поток этот пронизывает какая-то неясная тревога.
И не зря эта тревога особенно усиливается при проскальзывании на экране слова "обрывочные". Дело в том, что в последние месяцы странными путями от разных лиц, которые вертелись в букинистическом мире, мне попалось несколько книг без начала и конца: по содержанию и по гнетущим иллюстрациям, изображающим бодрую лагерную самодеятельность можно было догадаться, что одна из них – запрещенная книга, написанная группой советских писателей, во главе с Горьким, посетивших строительство Беломорско-Балтийского канала; на одной из страниц другой книги, внизу, можно было различить затертую надпись – "Морис Мюре. Еврейский ум"; третья же книга была о масонах, написанная, вероятнее всего, каким-то поборником французской революции.
Книга без начала и конца вызывает чрезмерный прилив любопытства, особенно если знаешь, что обрывали ее преднамеренно. Очерки Мюре о выдающихся еврейских умах, таких, как Гейне, Дизраэли, Маркс, Брандэс, Нордау, особенно жгли сознание строками о Марксе, по всей вероятности, написанными через пару лет после его смерти: "… "Капитал" Маркса попахивает серой… Трудно сказать, какие эта, на первый взгляд, безобидная теория будет в будущем праздновать кровавые триумфы…".
Инстинктом я понимал, что такие книги нельзя хранить в общежитии, отвез их к маме. Случилось непредвиденное: отчима обвинили в краже мешка с цементом, арестовали, пришли с обыском. Следователь, к счастью, искал только деньги и сберегательные книжки, перетряхивая книги, не вчитываясь, не задумываясь над тем, почему некоторые без обложек; заинтересовался какой-то тщательно спрятанной коробочкой, но тут бабушка налетела на него коршуном: это оказалась моя медаль. "Берите ваше золото, бабуся," – ухмыльнулся опер, с интересом ощупывая уже несколько потускневшую медаль.
Эти дни помнятся мне непрерывным кишением людских толп в любом месте, в любое время, как будто все сдвинулись с места: полупустые магазины забиты чего-то ожидающими скопищами, улицы чмокают и чавкают тысячами ног, сотни скользящих мимо лишенных выраженья глаз, беспрерывный галдеж и балдеж доводят до состояния, каким страдает отравленный угарным газом. В университетских коридорах приходится пробираться бочком, в общежитие со всех сторон страны понаехали дружки студентов, кто в командировку, кто в отпуск из северных краев, какие-то офицеры-пограничники, курсанты военных академий, и у всех вежливо-нагловатые повадки, хриплые испитые голоса. Комендант бессильно мечется по коридору, хватаясь за голову при пьяных криках и грохоте: в очередной комнате драка, бьют скудный студенческий инвентарь.
В воздухе носятся флюиды какой-то забубённой отчаянности и бунтовских чаяний.
В воздухе носятся веяния неустойчивости, вливающие беспричинную свирепость в зеленые авитаминозные лица.
Странные слухи просачиватся через какие-то неофициальные щели.
И среди всего этого весеннего упадка сил с внезапными немощными припадками агрессивности я, не от мира сего, бредящий какими-то книжно-блеклыми масонами, убегаю в нижние улицы города, в пушкинские места, где тоже толпятся крестьяне в кацавейках и кушмах между грузовиков и каруц[57], то ли приехавшие на рынок; то ли уезжающие. Копошусь в грязи рядом с длинным, как амбар, уцелевшим домом боярина Кацики, вдоль саманной веранды с козырьком тесовой крыши, которую подпирают как бы рядом колонн толстые деревянные стволы. В этом доме и была масонская ложа «Овидий», в члены которой был принят Пушкин.
Неказистая дверка, ведущая в подвал, заколочена. Стараюсь скрыть волнение: несомненно в этом подвале совершали таинства принятия в ложу. Подвыпившие красноносые крестьяне галдят вокруг, не обращая на меня никакого внимания, раскисшая под их сапогами площадь пахнет конским навозом, бензином, козлом их тулупов. А в памяти моей еще стоят строчки, час назад прочитанные в Публичной библиотеке, из воспоминаний Липранди об этом доме "в нижней части города, недалеко от старого собора, на площади, где всегда толпилось много болгар и арнаутов".
Речь шла о привлечении в ложу болгарского архимандрита Ефрема, и увидев его коляску, множество любопытных прилипло к забору, тем более, что в народе шла молва: в доме происходят дьявольские судилища. А тут еще растворились двери "одноэтажного длинного дома", выводят какие-то лица архимандрита с завязанными глазами, ведут в подвал, двери его затворяются. Болгары решили: архимандрит в опасности. Арнауты, среди которых много бежавших гетеристов, подстрекают. Болгары бросаются к подвалу, выламывают двери, с триумфом выводят спасенного, по их мнению, архимандрита и тут же наперебой просят у него благословения.