Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
ГОРШЕЧНИКА!
И стреляется на охоте...
Вовсю полыхало пламя... Азимов что-то продолжал говорить в трубку, но я думал свое...
Савин застрелился? Это он-то, человек, прошедший ад войны от звонка до звонка? Никогда не терявший рассудка? Да из-за чего? Ведь наказали же замглавврача ― не Бог весть как, но наказали?! Савин не из тех, кто может вот так запросто застрелиться! Нет, тысячу раз нет! Значит...
― Алло, алло... слышишь! Алло, алло...
Значит... убили его!
Но что стряслось тогда в кабинете главврача между завскладом и Савиным? О чем шла речь? О справке? Охоте? А может быть, и не поговорили толком ― просто вскипела мгновенно боль, и Савин, выложив обвинение, выбросил вон опешившего визитера?..
6И была охота...
Я мысленно увидел округлую, приоткрытую с одной стороны поляну в прибрежном лесу...
Хлестко сыпал снег ― второй за зиму. На возвышениях, холмах, курганах, местах обжитых, на стерне, дорогах, на улицах поселков и деревень первый снег, выпавший в конце ноября, растаял, сохранившись лоскутьями по затененным бокам облепиховых рощ. Старый снег ― слежавшийся, неглубокий; ступалось по нему в удовольствие, радовал хруст под прессом сапог, оставлявших на снегу чеканный, с ясными контурами след. Но сыпал новый снег. Косо на восток. И когда человек, обогнув конец рощи, двинул на запад, холодные крупинки ударили в лицо, и, соприкоснувшись с теплой кожей, растаяли. Человек машинально прикрылся ладонью, но быстро свыкнувшись, раскрылся...
Конец рощи этаким аппендиксом лежал на покатом песчаном валу ― когда-то здесь тянулся запамятный берег озера, накатывались-уползали волны, но озеро сжалось, отступило, оставив за собой террасы, дюны, валы, зеркальца крохотных озер, озерца потом обратились в сазы с кугой, вереском, осокой, камышом, дюны покрылись неприхотливым бесплодным злаком, валы ― облепихой. Облепиха за Валуновкой, небольшим селом к востоку от Карповки, стояла стеной ― не то, что к западу от нее, где она в годы войны нещадно выжигалась и вырубалась. Продраться сквозь облепиховую заросль никто не помышлял ― так плотно и цепко были сплетены ее колючие ветви.
Шагавшего ― а это был Савин ― здешние прибрежные лески в первые дни раздражали: куда ни взгляни ― колючки ― облепиха с голубоватыми или же голубовато-серебристыми крохотными листочками. Кругом облепиха. Хотя изредка попадались среди болот небольшие рощицы другого рода колючек ― барбариса. Или шиповника...
Он как-то летом остановился на гребне древнего вала и увидел впереди огромное, зажатое между горами, зеркало озера, между озером и древним береговым валом ― узкую, в полтора-два километра, прибрежную полосу с островками дымчато-голубого, тянувшихся с востока на запад. Вдоль и поперек полосы метались чибисы. Такого множества чибисов и такого изобилия голубого ему до сих пор не приводилось видеть: голубовато-дымчатые поля облепихи и жалостливо плачущие голоса чибисов родили в первые секунды чувство чужого; казалось, что попал он в нечто нереальное ― он содрогнулся, подумав о том, что ему, может быть, здесь придется прожить оставшуюся жизнь...
Голубое и чибисы раздражали, но хирург был не из тех, у кого первые впечатления определяющие, кто полностью подчинял волю стихии чувств. Уже тогда, в первые секунды смятения, мощно включился в работу рассудок ― отпали эмоции, он понял, что смятение ― от непонимания, непонимание ― от незнания, что со временем придет и то и другое, что он пообвыкнет (люди-то обживают и пустыни, а тут объективно-ландшафтный рай!); что с привычкой, как бывало не раз, придет и любовь. С тем он тогда и двинул с песчаного вала на прибрежную террасу. Ступил в сазы ― булькнула под ногами вода-жижа, бурая, как чрезмерно разбавленная тушь, бросились врассыпную лягушата, хлюпнула розоватая с перламутровым отливом торфяная вода ― и здесь во все стороны попрыгали лягушки, уже не молодь ― взрослые, на голенище сапог упали капли торфяной жижи, заходил под ногами торф, встретились первые оконца ― миниатюрные озера в оправе камыша и куги: на поверхности озерков плавали зеленовато-желтые лепешечки лягушечьей икры. То есть, Савин, спустившись в низину, очень скоро увидел привычное, то, что встречал не раз, что было, есть и будет не только там, на родине, и не только здесь, где предстоит вживаться, а всюду, куда кидала и еще куда, вероятно, должна кинуть судьба. Голубое оказалось таковым издали ― он вошел в облепиховую рощицу и, приглядевшись, увидел на деревьях настоящую зелень, чуточку подернутую серебряным пушком, ― значит, серебро в смеси с зеленым и рождало голубое. Он увидел нанизанные гроздья из мелких желтых плодов. Некоторые деревья гнулись под тяжестью ягод ― плод напоминал желтизной и округлостью ягоды боярышника, но только облепиховый был мельче и кислее. Он увидел муравейник с жирными темно-розовыми кусучими болотными муравьями, в кочке отыскалось птичье гнездо с кладкой из пятнистых яиц... Многое из того, что привелось увидеть и испытать в первый час охоты, если так можно назвать хождение с ружьем-двустволкой ― он сделал один выстрел, да и то в воздух, распугав чибисов и куликов, ― оказалось не просто знакомым, но действительно привычным. Тогда же, где-то на девятом километре к востоку, он увидел дивный уголок природы, который мысленно окрестил "уютным двориком"... Он продрался сквозь колючую заросль в том месте, где она была несколько разрежена ― будто когда-то и кто-то тут разрезал облепиховую стену и наложил "шов". Нырками, а то и вовсе ползком, оцарапав руки и лицо, он шел вперед, забрался глубоко, да так, что продвижение вперед казалось предприятием, безусловно, менее погибельным. Мысль, что осталось одолеть пути меньше пройденного ― "должен же прийти конец чертовой стене!" ― мысль, в общем-то обычная в любой заварухе, куда ты влип по глупости, подталкиваемый излишним любопытством, гнала вперед и вперед.
И продрался! Представшее за облепиховым ограждением сначала изумило. Он увидел поляну ― метров эдак на сорок,― окольцованную отовсюду облепиховой стеной. Изумление сменилось досадой: как выбраться? Однако минуту-другую спустя, когда он, осмотревшись, увидел в глубине узкий выход, будто нарочно предусмотренный природой, чувство изумления вернулось, и теперь он разглядывал "дворик" уже глазами восторженными: приподнятая сторона "дворика" была покрыта приземистым яблочковым клевером, другая половина уходила в болото с родниками ― неглубоко под землей расстилался пласт воды. Родники били из-под аркозового песка ― песок пузырился, собираясь в подвижные неустойчивые валики: розовые зернышки шпатов и молочный кварц взбрасывались вверх и, покружив в воде, скатывались на поверхности валиков, чтобы затем снова взлететь вверх. Вода из ключа вытекала в болото, начинавшегося миниатюрным озерцем среди куги, за озерцом стелилось торфяное поле ― в нем чудились места непрочные, тряские. С запада деревца выглядели кряжистее, жидистее, наверное, оттого, думал он, что отсюда шел основной напор ветров.
Он изумился маленькому диву, затерянному в океане привычных явлений ― пусть не буквально затерянному, ― но то, что сюда, по крайней мере, давно не ступала человеческая нога, не вызывало сомнений. Он изумился; маленький кусочек нерукотворного рая, пример затаенного разумного в стихии!
Природа будто шла навстречу желаниям души, она будто вела диалог с Савиным закодированным языком добра, будто приветствовала, предлагала отдых.
Возвышенное, как часто бывало, трансформировалось в прозаическое: он мысленно сравнил поляну с двориком. Сразу за тем пришло почему-то ощущение голода, он примостился у ключа, расстелил газету, выложил провизию и принялся за еду, соображая план обживания "дворика". Да, конечно, он придет сюда еще, соорудит из брезента палатку и поживет ― именно! ― день-другой. Отсюда будет уходить на охоту. Палатку поставит сюда, ближе к облепиховой стене...
Он вздрогнул, потянулся к двустволке ― неподалеку послышались шорохи, квоханье ― обернувшись на шумы, увидел в густых зарослях трав некое движение. Секунду-другую спустя из зарослей выбралась крупная птица. У Савина от неожиданности по телу прокатилось волнение: он много слышал о фазане, но видеть живьем его вблизи приходилось впервые. Фазан, заметив человека, замер, однако шорохи продолжались ― такое впечатление, что шедшие следом птицы, не учуяв опасности, продолжали продвижение. Но вот ужас останавливает первую, сигналы опасности передаются другим ― и в следующее мгновение стайка исчезает в зарослях.
Встреча со стайкой долго не уходит из памяти. Продолжая трапезу, он вновь и вновь восстанавливает в памяти встречу с фазаном; поведение птицы, конечно, говорит о многом, ну, в частности, о том, что те здесь пуганые-перепуганные, что один вид человека способен всколыхнуть жуткий страх ― первооснову в системе инстинктов, ― оседавший в них годами. Он вспомнил рассказы здешних старожилов о днях, когда Приозерье являло рыбье и фазанье царство. Рыб добывали в лиманах вилами. Сиплые короткие выкрики фазана, птицы, наряднее которой в Приозерье нельзя и сыскать, слышались в любой заросли. Нет птицы доверчивее, наивнее фазана ― существа, казалось, созданного природой в утеху человеку: его, живую мишень, мог подстрелить кто угодно. Да что подстрелить ― фазана, неуклюже и тяжело взмывающего свечкой кверху, можно было сбить обыкновенной палкой. Старожилы рассказывали о "замечательных" охотах, когда битую птицу привозили на базар в телегах, груженных порою по кузов. Фазанье мясо жарили, варили, вялили, солили, запасали впрок. Что охота ― десятки, сотни гектаров облепиховых зарослей было спалено, вырублено, и это, конечно, загнало птицу в тупик...