Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
Что, если "уютный дворик" ― редкий останец царства непуганности ― одно из последних прибежищ?..
Он придет сюда еще и еще, не желая того, расскажет о "дворике" другому, завскладом сельпо, тоже охотнику, снабжавшему его, Савина, патронами с заводской начинкой. Он расскажет, а потом, увидев завскладом с трофеями, великолепным петухом и тремя курочками, ― трофеями, которые тот проносил по улице, следуя домой (смотрите, мол) со сдержанной гордостью бывалого охотника, как, увидев это, а затем и дознавшись, что трофеи из "уютного дворика", он содрогнется, выругает себя за язычок: вот ведь получается как, не стрелял, а выстрелил!
Но это будет позже. А тогда, обедая у родника, охотник строил проекты один другого романтичнее: итак, палатка из брезента. "Дворик" на денек-другой станет для него отдушиной... Строить подобного рода планы было в натуре районного хирурга. Сколько воздушных замков, сколько миров, овеянных идиллическим облаком, ― сколько всего утопического построено было за жизнь! Он строил, но волна повседневного набегала и тут же рушила, он строил, зная наперед, что скоро от воздвигнутого накануне не останется и кирпичика...
Забавно, но факт: идею с "двориком" Савин реализовал. Однажды он появился здесь с огромным рюкзаком за спиной, на облюбованном пятачке возникло жилище, нечто среднее между палаткой, навесом и шалашом ― брезентовый верх, по бокам, с основания ― охапки зеленого камыша, подстилка опять же из камыша. Рядом ― очаг-колья рогаткой вверх, поверх рогатки ― перекладина для котелка. Потом час-другой ходил по сазам. Подстрелил бекаса. В момент, когда тот ошалело, блея, пикировал на сазы. Едва ли не сразу за удачей наткнулся на рыбачью избушку. Рыбаки, к удивлению, узнали хирурга, подарили ему замечательную рыбу-османа. Вот так, с бекасом и рыбой-османом он вернулся в шалаш-палатку, вернулся с добрыми предчувствиями, а выяснилось ― напрасно: будто некто решил оборвать цепочку радостей ― в сумерках, когда он готовился сообразить варево, во "дворике" закрутил ветер, и как ни мудрствовал он, ни изворачивался, разжечь огонь не удалось. Ветер ― полбеды. Посыпал дождь ― размякло, мечта об ухе испарилась. И это не все. С ветром нахлынул и холод. "Дворик", еще недавно суливший покой, обратился в капкан; ночь прошла в тревоге, без сна, и, когда рассвело, не дожидаясь конца дождя, ставшего к тому времени обложным, он, основательно измученный, счел за благо ретироваться,..
Не исключено, что, шагая в снежную крупу, хирург вспоминал подробности ночевки во "дворике", в памяти вставала ночная какофония из вопля ветра, шума дождя, шорохов камыша, каких-то звуков, рождавшихся и затухавших в зарослях облепихи, редких и коротких, будто спросонок, выкриков птиц, в какофонию вплетались обрывки мыслей о пережитом сейчас и в прошлом... То виделся Лутцев-старший ― слышался лутцевский голос, Лутцев читал обрывки своего письма к нему, послание, наполненное дружеским теплом, содержавшее предложение вернуться к "родным пенатам"... Савин на письмо тогда среагировал своеобразно, сначала сдержанно обрадовался, похоже, поразмыслив, вдруг нахмурился: неприятно резануло сочувствие автора письма ― ему сочувствуют?! И в трудные-то часы он не терпел к себе сочувствия. Жаль, не было рядом сочувствующего Лутцева ― взять бы за руки и провести по больничному коридору ― гляди! Провести в операционную. В палаты. Проехаться бы по району. На побережье. В горы. К чабанам, наконец, мол, ― гляди! Письмо Лутцева возымело обратное действие: если порою, нет-нет да и мучило сомнение ― на месте ли он здесь, в Приозерье? ― то отныне, после письма Лутцева, он пришел к бесповоротному убеждению: да, не ошибся, да, Приозерье с его людьми, бытом, трудностями и радостями ― со всеми потрохами ― это то, к чему шел он всю жизнь, это его судьба, и быть ему тут до скончания... В сердцах черкнул ответ. Короткий, без тумана. Вгорячах сбегал на почту, кинул письмо в ящик. И... заколебался: нужна ли резкость ― обидится ведь Лутцев, наверняка обидится! Вот сколько затаенного черного в его памяти; навести бы рухнувший мост ― он же подрубил последнюю опору...
Думы о Лутцеве перебили виденное в первое знакомство с "двориком": фазан-петух, разряженный в ярко-красное с отливом, застывший на миг этаким изваянием, ― мысли поплыли в другое: он стал размышлять о завскладом сельпо. Встретился тот на побережье, в сазах. Завскладом вышел из зарослей облепихи и, увидев человека с ружьем и в воздухе уносившуюся прочь птицу ― ясно, что стрелял в нее охотник, ~ произнес, здороваясь:
― Подстреливаем, значит, куликов, доктор, ― какой из куликов прок? ~ И, услышав в ответ нечто обязательное, добавил: ― Сколько-то мяса в нем ― все равно что воробей.
― Как прикажете охотиться? ― сказал Савин, легко приходя в раздражение.
― Так здесь, в Приозерье, тьма другой охоты. Фазаны поспели. Или кабаны...
― Говорите, кабаны?
― Ну да. Желаете в субботу на воскресенье, ― он показал на север, на темную полосу ниже снеговой линии поперек склона горы. ― И козлов постреляем...
― Козлов, говорите?
― Где кабан, там и козел.
Савин с первых же фраз понял, что перед ним охотник-добытчик, вернее, прежде всего добытчик, а потом уже охотник, человек, с которым бессмысленно говорить о культуре охоты.
Тут же на траве, у родника, завскладом вывалил поверх газеты мясо, кусок домашней колбасы, яйца, соленья, лук, бутылку водки. Савин мужественно по-мальчишески проглотил слюну и с забавной категоричностью стал есть только свой обед, выглядевший в сравнении с завскладовским скудным.
Правда, от водки не отказался. Выпил, передал рюмку хозяину, сказал вызывающе:
― Говорите, кабаны и козлы?
― Тьма.
― Говорите, в горах?
― Да вы оглядитесь ― сами же и смекнете, где и что. Я тоже ходил без понятия.
― Вы нездешний?
― Как сказать. С самого начала войны.
― Войны? Какой? ― не сразу дошло до Савина.
― Той самой. Великой Отечественной... И на кабана, если пожелаете, доктор, ― пожалуйста. Присоединяйтесь... Не понимаю охоты на птичек. Да еще на сазах. Без собаки...
Где-то в словах добытчика мяса виделся резон: в самом деле, что за охота без собаки? Настоящей? Легавой? Без пойнтера? Или, скажем, сеттера? Охота на пернатую дичь без легавой равна песне, спетой без души. Без собаки как без рук. Потом он часто будет видеть в мечтах свою собаку и почти всегда своеобразным прологом к мечте будет воспоминание об авантюрном, заранее обреченном эксперименте с собакой с дворняжьей кличкой Бобик: не раз, не два защемит сердце его воспоминанием о возвращении Бобика к хозяину, моему отцу, к нам, то, как Бобик с радостной покорностью чуть ли сам вдел голову в ошейник, как затем неловко, по-собачьи винясь и хитря, облаял двор, показывая радость по поводу возвращения к старой жизни, где ему все, буквально все дороже и милее того, что пришлось испытать по воле странного человека, ставшего на короткое время его хозяином ― в лае Бобика Савину почудилось тогда обращенное к истинному хозяину, т. е. моему отцу: "Мне лучше здесь ― и ничто меня не переделает", почудилось одновременно и обращенное к нему, Савину: "...Извини, пожалуйста, и разреши приступить к исполнению привычных обязанностей..."
А в мечтах виделась прекрасная подружейная собака. Ему привелось потратить немало усилий и времени для обращения мечты в явь. Он списался с авторитетными кинологами, ему было обещано подобрать щенка ― нет, не пойнтера ― сеттера, непременно английской породы, белого, либо в желтых, либо в оранжевых мазках, непременно английского сеттера, потому что единственно удачный опыт воспитания собаки был связан у него в довоенные годы именно с английским сеттером. Ему казалось, что он знал и чувствовал инстинкты и повадки собаки этой породы, кроме того, он был уверен, что в условия побережья с его сазами сеттер вписался бы замечательно. Кстати, сеттер-англичанин как нельзя лучше пришелся бы и на перепелиной охоте ― сколько-то окрест лежало полей с люцерновой отавой. Сколько-то приходилось поднимать на крыло отяжелевших на осеннем корму птиц и без собаки... Он вооружился заранее охотничьими пособиями, где немало говорилось о подружейных собаках, на досуге прогонял в голове предстоящие уроки воспитания полуторамесячного щенка, прокручивал элементы дрессировки, он в мечтах видел легавую в исполнении команды: на его голос собака бросалась на поиск, бежала вперед и вдруг ложилась ― в какой-то захватывающей дух позе застывал сеттер, его сеттер!..
Савин обогнул лесок, пошел по северной его окраине. Отныне ветер дул в спину ― отпала нужда прикрывать лицо рукой. Он приподнял воротник, поправил рукавицы, крупными шагами двинул дальше. Крупа обратилась вдруг в пушистый снег, не минуло и минуты, как побелело, идти пришлось сквозь настоящий снегопад. Он пересек лесок, уходивший клином на север, вышел в сазы, зажатые с обеих сторон облепиховыми лесками. На стыке сазов и зарослей пролегала тропа, проложенная пастухами, ― по ней-то, знакомой до мелочей, пожалуй, единственной, ведшей к проселку, он и направил стопы. До поселка оставалось от силы час ходу, правда, ходу хорошего, без пауз. И еще час, а может быть, и того меньше ― вверх по проселочной дороге по шоссе, оттуда до поселка ― подать рукой.