Альфред Андерш - Занзибар, или Последняя причина
Патрик рассказывал все это тихим ироничным голосом. Он закурил сигарету, потом сообразил что-то и протянул пачку Франциске, но она покачала головой.
— Вы знаете, как будет выглядеть результат моих попыток? Возможно, я смогу считать своей заслугой освобождение Венеции от Крамера. Здесь его заменят. Но его получит Неаполь, или Буэнос-Айрес, или Александрия.
— Бросьте это дело, Патрик, — сказала Франциска. — Вы же видите, что к вашей истории все это уже не имеет отношения.
Он не слушал ее, ей показалось, что он нервничает, но это впечатление улетучилось, когда он снова заговорил:
— Наша беседа с чиновником из Интерпола уже закончилась, когда вы пришли в «Павоне». Кстати, вы выглядели великолепно, Франциска. Когда вы вошли, вы мгновенно стали событием; вы, возможно, этого не заметили, но ваше появление, можете мне поверить, было замечено. Единственный, кто заметил больше, чем другие, был я.
— Что же вы заметили, господин ясновидец? — спросила Франциска. Ей не удалось найти легковесный тон, в каком она намеревалась разговаривать с ним. — Что я женщина, которая не может справиться со своими проблемами и хандрит.
— Я наблюдал, как вы смотрите на людей, — возразил он. И тут же поправился: — Как вы видите людей насквозь. Я понял, что вы смотрите на людей доброжелательно. — Он вдруг заговорил проникновенно и настойчиво. — У меня бывают моменты, когда что-то во мне перестает подчиняться разуму, работает самостоятельно. Тогда я действительно становлюсь ясновидящим. Я наблюдал за вами позавчера в «Павоне», не знаю, понял ли я, что у вас трудности, и не помню, связал ли я вас уже тогда с моей историей с Крамером, но всматривался в то, как вы глядите на людей, и вдруг мне стало ясно, кто вы.
Франциска чуть наклонила голову и напряженно ждала, сейчас я узнаю тайну, тайну его охоты за мной, его одержимого желания втянуть меня в эту историю. Она, что называется, не отрывала от него глаз и жадно вслушивалась в его слова, когда вновь раздался его голос.
— Вы свидетельница, — сказал он.
Она хотела встать, потому что моментально все поняла, ее остановила лишь мгновенная, почти физическая боль прыжка, к которому ее вынуждал ее ум, ее сообразительность, прыжка вперед, но в этот кратчайший миг ее мозг получил сигнал, переданный нервами/ Она услышала на палубе шаги, увидела, как Патрик загасил сигарету, возможно, это посыльный, который принес документы, но тут она узнала пальто человека, спускающегося вниз по лестнице, бесформенное зимнее пальто неопределенного цвета. Она узнала его сразу Это было пальто Крамера.
Фабио Крепац, ближе к вечеруВ последнее время Массари не имел никаких претензий к игре Фабио, он даже ни разу не постучал из-за него палочкой по пульту, но и Фабио действительно старался играть «страстно», «взволнованно», но вдруг его охватило подозрение, что он играет сентиментально, и потому сегодня его игра была скорее жесткой, трезвой, почти сухой. Он играл так, как играл всякий раз, когда был не в настроении. Когда он был не в настроении, Фабио играл блестяще в техническом отношении и в соответствии с пожеланиями маэстро. Но от него не могло укрыться, что всякий раз, когда он играл так, Массари был немного разочарован. Техническое совершенство ценится не так высоко, как некая грубоватость чувства, подумал Фабио, но я ничего не могу поделать с тем, что я сегодня так трезв. Даже опера Монтеверди оставила его сегодня холодным, не музыка, конечно, ее ценность была вне сомнения, но ему пришлось признаться себе в том, что можно было воспринимать миф об Орфее как сомнительный, даже в каком-то отношении глупый. Сидя в уже опустевшей оркестровой яме, он задавал себе вопрос, возможно ли вообще критиковать миф. Разве мифы, как и деревья, или горы, или облака, не были просто явлениями природы? Чепуха, подумал Фабио, когда-то их придумали люди. Критиковать цветок я не могу, размышлял он, но условие, что Орфей не должен оглядываться на Эвридику, если хочет вывести ее из подземного царства, может быть подвергнуто критическому пересмотру. Строго говоря, это условие было глупым и несправедливым, бессмысленной наглостью бога, который решил потребовать слепого доверия, хотя на самом деле уместнее была бы чрезвычайная бдительность. Вообще эти боги! Все, что эти господа выдавали за свои деяния, не очень-то способствовало полнейшему доверию. Иногда это даже технически было не очень умело сделано. Фабио засмеялся, поймав себя на столь мятежно-трезвых рассуждениях. Логические ошибки, заключенные в мифе об Орфее, были делом рук человеческих, люди придумали себе богов, которые требовали безоговорочной веры и послушания, наглых богов, и в конце концов они придумали одного Бога, которого заставили заявить, что все, что он делал, хорошо; но вполне возможно, что Бог думал обо всем этом совсем по-другому, может быть, богам или Богу совсем не нравилось, что к ним относились столь некритично, вполне вероятно — Фабио все больше погружался в мысли, от которых его нынешнее трезвое состояние духа словно улетучивалось, — вполне вероятно, что Бог предпочитал смотреть критические рецензии о своих творениях, чем внимать хвалебным гимнам. Фабио считал невозможным отрицать Бога, но он не мог представить себе Бога, который не был бы готов выслушать критику по своему адресу.
Монтеверди замечательно выразил это в своей музыке. Для него Орфей был трагической жертвой божественной бессмысленности. И поэтому, подумал Фабио, на генеральной репетиции послезавтра утром, а потом на премьере вечером я не буду играть так жестко, так трезво, как сегодня. Монтеверди предназначал смычковые инструменты для того, чтобы выразить страдания людей; для выражения надежд, коротких триумфов и утешения служили два кларнета, четыре трубы и четыре тромбона, а также обе маленькие скрипки «alia francese». Разочарование, сожаление, трагизм были отданы смычковым, и лишь один-единственный раз он разрешает нам торжествовать, да и то тихо, в «пьяниссимо» пятнадцати двойных тактов той маленькой симфонии, музыка которой усыпляет перевозчика в царстве мертвых, Харона, чтобы Орфей и Эвридика могли переправиться через реку теней. «Пьяниссимо», чтобы перехитрить богов, подумал Фабио, вот, наверное, чего не хватало этому Аль-до из фильма; хитрость мелодии, пятнадцать двойных тактов, с помощью которых ему удалось бы усыпить невидимого паромщика, мешавшего ему перебраться через серый поток теней, который он заметил, когда бродил там, где большая река впадает в море.
Железный занавес был опущен, и зрительный зал «Фениче» был темен, Фабио видел лишь очертания лож и кое-где мерцание позолоченной резьбы парапетов, в которой отражался свет двух или трех оркестровых светильников, еще горевших над пультами. Пахло пылью, кулисами, духами былых страстей, грацией.
Фабио положил скрипку в футляр и поставил его возле своего пульта, потом он вышел из театра. Через два часа начинался вечерний спектакль. Жизнь, кипевшая на площади перед театром, после таких минут всегда казалась ему чем-то непривычным и странным.
Он поел стоя в каком-то кафе-автомате, прошелся немного, оглядывая витрины и ничего не купив, потом заглянул к Уго, встал к стойке и выпил стакан красного вина. Он уже хотел было повернуться, чтобы уйти, как вдруг почувствовал чье-то прикосновение к рукаву своей куртки. Он сильно удивился, узнав лицо женщины, которую он уже однажды видел, в неоновом свете бара Уго он не мог разглядеть цвет ее глаз, но зато цвет ее волос, которые, кстати, были плохо причесаны, напомнил ему форму некой строфы. Строфа звучала, как и должны звучать строфы: коротко и настойчиво. Она была воплощением зависимости, еще и потому, что в ней каждое слово зависело от другого. И только когда Фабио понял смысл слов этой строфы, женщина, коснувшаяся его руки, начала говорить.
Франциска, ближе к вечеруПодчиняясь внезапной интуиции, Франциска наблюдала не за Крамером, вошедшим в каюту, а за Патриком, с того момента, как он загасил сигарету, решительным и как бы завершающим жестом. За тем, как он потом поднял голову и взглянул навстречу Крамеру, напряженный, с едва заметно проявляющейся нервозностью в движениях, в осанке; если не ошибаюсь, он вовсе не захвачен врасплох, исключено, я не ошибаюсь, он ждал Крамера.
Крамер остановился там, где кончались ступени, статуя в бесформенном зимнем пальто неопределенного цвета, статуя из грязного бетона с большим белым гипсовым лицом; сейчас Патрик выстрелит, это редкостный шанс для него, если Патрик сейчас выстрелит, произойдет только одно: гипсовая маска разлетится в клочья; длившуюся вечно секунду она смотрела на эту маску, ждала что она вот-вот распадется, но она не распадалась, она, наоборот, двинулась вперед, пока не попала в круг света, отбрасываемого лампой в каюте. Франциска ждала движения Патрика, решающего движения Патрика, но он даже не шевельнулся, она только услышала его голос, в котором ирония пыталась скрыть легкую нервозность.