Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
Габриэль Марсель. Пьесы. Перевод с французского Гаянэ Тавризян. М., Издательство гуманитарной литературы, 2002, 351 стр.
Эта книга попала на мою полку волею случая, и встреча с ней не сулила особых читательских радостей. Габриэль Марсель (1889–1973) — французский католический мыслитель (весьма неортодоксального, экзистенциалистского толка), а я уже знала, что в ХХ веке все французские философы — от Сартра и Камю до деконструктивистов — писали для подкрепления своих идей беллетристику а thиse, захватывающей которую не назовешь; впрочем, для одного-другого романов Камю сделаем исключение. Да и сам Марсель настойчиво просил не отделять его драматургию от его философской мысли, по моим, крайне поверхностным, впечатлениям — весьма расплывчатой.
И вот поди ж ты: начала читать — и не могла оторваться. Эта моя увлеченность, правда, распространилась только на первые две пьесы — «Пылающий алтарь» и «Завтрашняя жертва», две следующие за ними (не в хронологическом, а в избранном переводчицей порядке) — «Семья Жорданов» и «Человек праведный» — показались несколько заунывным повторением первых двух.
В эссе «К трагической мудрости и за ее пределы» (см. в сб.: «Самосознание культуры и искусства ХХ века». М., 2000) Марсель пишет, что нынче «подлинность внутреннего суда совести радикально поставлена под вопрос». Так вот, в его драмах подлинность этого суда восстанавливается в правах — средствами, я бы сказала, минималистскими: непатетическими, психологически нюансированными, сводящимися, в сущности, к обмену летучими репликами между персонажами. Это драмы выяснения, пролития света (Света), когда истина людских мотивов постепенно выступает наружу из смутной путаницы неосознаваемых страстей. Немного похоже на Ибсена (хотя бы сюжетами-развязками, при досценической завязке отношений), еще больше — на Чехова (самое удивительное, что Марсель прочитал его пьесы поздно, после).
Мне грустно, что я, должно быть, никогда не увижу этого на сцене; на моем веку наш театр вряд ли вернется от принципа шоу к принципу психологического разбирательства с присущими ему оттенками и подтекстами игры. Все это осталось в том культурном веке, который я чуть-чуть успела захватить и в котором жил автор. А жаль, как живо я представляю себе великолепную Аллу Демидову в роли деспотически-пламенной Алисы Фортье из зажженного ею «Пылающего алтаря». Право, здесь наконец есть что играть таким актерам (кои, впрочем, наперечет). И хоть в пьесах этих экзистенциально чистая ситуация выключена из социальных сшибок, написаны и поданы они как травматические хроники, освещенные событиями Первой мировой. Сегодня задевает и это.
Переводы специалистки по современной французской философии Г. Тавризян оказались превосходны (и в смысле пригодности для сцены). Ей же принадлежит основательное предисловие.
С. А. Левицкий. Свобода и ответственность. «Основы органического миросозерцания». Статьи о солидаризме. М., «Посев», 2003, 462 стр.
Еще один приятный сюрприз. Сергей Александрович Левицкий, русский философ зарубежья, той же эпохи (годы жизни: 1908–1983) и, широко говоря, того же духа, что и Габриэль Марсель, по немногому прежде читанному представлялся мне не более чем эпигоном таких столпов «русского религиозного ренессанса», как Н. Бердяев, Н. Лосский и С. Франк. Когда мы (мой круг) зачитывались тамиздатскими книгами этого толка, даже признаваемый лучшим труд Левицкого «Трагедия свободы» (1958) не входил в список нашего «обязательного чтения». А то, что Левицкий — один из отцов основателей русского солидаризма и ранний идеолог НТС, не прибавляло энтузиазма, поскольку здесь чудилась некая «партийность», от которой мы береглись как от огня. (Так я по крайней мере представляла себе дело, пока не познакомилась с примечательной статьей Валерия Сендерова «Солидаризм: третий путь Европы?» в № 2 «Нового мира» за этот год; от Сендерова же я получила том Левицкого, о котором речь.)
Соратник Левицкого по НТС Р. Н. Редлих называл трактат «Основы органического миросозерцания» (главный в новоизданном томе) «полноценным введением в историю солидаризма». Я бы сказала, что это характеристика несколько клановая. Если в наших вузах еще существует предмет под названием «Философия» (не история философии, а, так сказать, научение основам философствования), я бы сочла труд Левицкого более чем полувековой давности лучшим учебным пособием по этой дисциплине. Разделенный на три необходимейшие части: «Гносеология», «Онтология» и «Аксиология» (учение о ценностях), он, конечно, включает и четко преподанные элементы из истории философской мысли, начиная с античности и поспевая к Хайдеггеру, а также из истории социальных идей; но прежде всего учит мыслить системно, без чего, думаю, подлинная философия невозможна. На фоне современного системоборчества (начатого у нас еще Бердяевым и Флоренским) эта книга упорядоченного мировоззрения, где одно вытекает из другого (скажем, солидаризм в общественной сфере — из персонализма в сфере собственно философской), производит на редкость утешительное впечатление. Пусть главные мысли ее и не новы, но они поставлены в связь, убедительную не только для записных «солидаристов» или для конфессионально ангажированных людей («…настоящая книга ставит себе целью подвести к религиозной метафизике, а не углубляться в нее», — замечает автор). И благородство, приподнятость духа — как нечто врожденное, ничуть не педалируемое. Отвлекаясь от вряд ли осуществимой роли учебного пособия, кто станет теперь читать таковой труд? А вместе с тем невозможно поверить, чтобы это оказалось никому не нужным! Через поколение-другое, но вспомнят, откроют.
В книгу вошли и статьи, из которых самая известная, привлекаемая в антологии, — «Трагедия отвлеченного добра (по поводу романа Достоевского „Идиот“)», а больше понравившаяся мне — «О романе Пастернака „Доктор Живаго“». Что касается идеологии солидаризма «по ту сторону славянофильства и западничества», то кое-что хотелось бы довыяснить. Например: солидаристы, по Левицкому, — за православное государство, но против государственного православия, — если бы я поняла, что за этим стоит, то, может быть, оно и мне подошло бы…
Книга откомментирована В. Саповым, автором вступительной статьи, с таким тщанием, что, помимо весьма содержательных пояснений, здесь даже переводится «а la» и описываются «симпатические чернила». Есть и аннотированный именной указатель, и, главное, «Избранная библиография С. А. Левицкого». Всегда бы так издавали. А то ведь «Агнец Божий» и «Утешитель» о. Сергия Булгакова недавно републикованы практически без научного аппарата.
В. Вейдле. Эмбриология поэзии. Статьи по поэтике и теории искусства. М., «Языки славянской культуры», 2002, 455 стр.
Я еще немного задержусь в минувшей эпохе и продолжу ламентации о том, что ее сокровища могут залежаться втуне, несмотря на издательские акции энтузиастов.
Владимир Васильевич Вейдле жил тогда же (1895–1979), когда и первые два поставленные мною на полку автора. И, кстати, в парижской эмиграции сблизился с Г. Марселем и Ж. Маритеном. «Критик, историк искусства, публицист, культуролог» — определяет его лицо энциклопедический словарь. Теперь, после выхода в свет новой ценнейшей книги, добавим: «филолог — исследователь поэтики и стиховед». Самая известная книга Вейдле «Умирание искусства» (1937; сначала на французском: «Le abeilles d’Aristбee» — «Пчелы Аристея»[33]) в постсоветское время уже не раз у нас переиздавалась. А «Эмбриология поэзии» вместе с примыкающими статьями с такой полнотой издается впервые (до этого: Париж, 1980).
Этот труд получил у Вейдле подзаголовок «Введение в фоносемантику поэтической речи». Фоносемантика, звукосмысл — термин, изобретенный автором для обозначения связи между звучанием поэтического слова и полем его значимостей в тексте. Тема, разумеется, одна из основных в изучении природы стиха, начиная, скажем, с «Проблемы стихотворного языка» Ю. Тынянова. Она неисчерпаема, и арсенал исследований все время пополняется под влиянием новых лингвистических теорий и новых поэтических опытов. (Сейчас близкой тематикой успешно занимается петербургский поэт и филолог Елена Невзглядова.) Главная прелесть вейдлевской анатомии стиха, на мой взгляд, — в интерпретируемых им поэтических иллюстрациях. Его тончайший слух выводит наружу то, чем не в состоянии овладеть рационалистические и позитивистские методики. «Чудесный стих в последней песенке русалок: „Поздно. Рощи потемнели. Холодеет глубина“ — никакому описанию сказанного им не поддается. <…> Мы только чувствуем, если умеем читать, что здесь, в конце „Русалки“, эти звуки, отбирая в словесных смыслах одно и отбрасывая другое, сулят — именно они, а не просто слова — вслушавшемуся в них зовущую, втягивающую, смертельную, может быть, сладость».