Эфраим Баух - Оклик
Собака в испуге облаивает безбрежное пространство.
Седые волны, огненное небо, пологая тишина белых песков.
Внезапное ощущение одиночества и внутренней бьющей через край жизни: такое я ощутил месяца два назад, совершая прогулку на закате через песчаные дюны от Ришона ле-Циона в сторону Кириат-Шарета, и солнце, повисшее между мощно-кривыми ветвями сикомора и заброшенной водонапорной башней, казалось медным тазом, усиленно начищенном песком (как это делала в моем детстве бабушка, и медь ослепительно сверкала). Тянущиеся вдоль проселочной дороги приземистые длинные склады были безлюдно пусты, словно забыты.
Замираю, глядя на огненный зачаровывающий шар, витающий в дреме: вот она, пылающая точка начала и конца вселенной, огненное око, поплавок.
Погрузилось на треть – и это воздушный шар – стропами в воду.
На половину – каравай дышащего жаром, только из печи хлеба.
На две трети – купол парашюта.
В следующий миг ощущение: огненный кит пьет взахлеб воду, ибо волна, расшибаясь о другую у самой пасти кита, подымает тучи брызг, шумно вливаясь в китовое брюхо.
Наконец огненную каплю масла с поверхности языком слизывает волна.
Солнце закатилось.
Водяные столбы пылью встают у берега. Оранжевый рассеянный свет огромного пространства ударяется о стены зданий, крепости, игрушечно вычерчивая окна, бойницы, колонны, свет неверный, отлетающий, как бы забывающий себя, мрак и лица людей в окнах, завороженно вглядывающиеся в темнеющую даль, будто пытаются разглядеть весь туманный смысл своей жизни, но ничего не видят.
Час мирового сиротства, оставленности в мире, когда прошлое закатилось, а будущее неизвестно.
Два с половиной года назад, в такой час пришел сдавать свой диплом в университет, перед отъездом. Отчужденно и казенно обступали коридоры нового центрального здания на Садовой, построенного на бетонных обломках взорванной в сорок первом году радиостанции, которые мы разбирали когда-то всей студенческой братией. Новые огромные аудитории были гулко-пусты и необжиты. И к этому зданию сиротливо примыкал старый желтый корпус, хранящий в себе такое драгоценное и вовсю облупившееся прошлое, как-то весь вросший в землю, с приземистой ажурной оградой и заброшенным фонтаном, своим отточенным очерком так в свое время поразившим мое воображение в день, когда я сдавал документы в университет, в день, рухнувший в единый миг подобно псевдовавилонской башне посреди столетия, чтобы погрести под собой еще одного тирана, и высоко взметнувшийся столб пыли, мерзости, крови и вскрывшейся гибели долго стоял, видимый во все края земли.
По коридорам нового здания напористо и шумно перемещаются толпы студентов и студенток, и все чужие незнакомые лица, лишь мельком среди них округлое – мягким колобком – лицо сына полковника Панасюка, учившего нас на военной кафедре: сын, то ли аспирант, то ли ассистент, как и папа, отрастил себе пышные усы – знак хохлацкого рода.
Но стоит покинуть здание, обступает дряхлая тишина нестираемой памятью ночных свиданий у водонапорной башни, ныне заросшей бурьяном, на углу Гоголя и Садовой, обветшавшим зданием "пожарки", где мы устраивали студенческие капустники и, разгоряченные, прямо со сцены вместе с поклонницами сбегали через вход на озеро, напротив, вниз по ступеням, наскоро переодевались в кустах и бросались в прохладные ночные воды.
Кто стерег одежды, Света, Люся или Валя?
Последний раз сижу на знакомой скамейке у забытого фонтана. Поразив тогда мое воображение, он долго не давал мне покоя, возникал в стихах, фонтан-Левиатан, каменный кит, выбрасывающий струю, в стихах, которые так и не были опубликованы, как и все лучшее, потерялись, оставив лишь смутное ощущение печали жизни…
Какие-то призрачные строки стыли в воздухе водяной кисеей, забытой радугой…
Фонтан!Груда камней!Опрокинутый навзничьв долгий, в единый, в единственныйвыдох,над собою ты видишь в пространствеоблако радужной радости в призрачных видах…
Как остра в этот миг несбыточная мечта о единственном вдохе, замешанная на горьком знании, что это невозможно. Радужное облако в небе, свет и легкость, вода, как воздух – и это так давно и так всегда, что забыта начисто связь между тобою – камнем замшелым – и этой радугой, ты и на миг представить себе не можешь, что ведь это ты и рождаешь это облако и свет, а сам грудой камней прижат к земле, присутствуешь при тайном шепоте любви, плаче, разрывах…
Среди праздных и праздничных толпво все времена на свететы всегда одинок – вверх летящей водыослепляющий столп!Вечно третий!..
Брожу по пустому фойе старого корпуса с одинокой старой вахтершей у входа: она помнит меня, но не знает, что прощаюсь со стенами и этим зеркалом у широких ступеней на второй этаж, где я впервые как бы сбоку увидел свое лицо среди множества других, порывисто выступившее из мрака анонимности.
Замер час, обветшали стены, заброшен фонтан, чуждо шумит новое племя, но истинен лишь тот роман жизни, где поверх вещей, строений и событий, в самой ткани этого романа, как в подземных пещерах, пронизывающих гору, шумят воды, и беспрерывно ощущается связь с бесцельной текучестью времени.
Бывает день, равный десятилетию…
Стою у моря. Закатилось солнце. Минуты сиротства минули. Волшебство продолжается. Весь горизонт обозначается ярко-оранжевой огнедышащей послезакатной полосой поверх свинцово-рыбьей поверхности моря, и все, попадающее в эту световую полосу, кажется околдованным…
Вот и машина, железный жук, открыла и захлопнула с двух сторон дверцы на фоне моря, как расправила и сложила крылья.
Спускаюсь к самой кромке моря – чудо начинается здесь. За спиной, на северо-западе, все уходит во мрак, но на юго-запад раскрывается феерия, однажды подаренная в жизни: море чешуйчато-перепончатое, стально-серое, рокуэллкентовское, изборожденное, как на старинной гравюре, ровным шумом идет на берег, и вся песчаная коса берега, облизываемая отступающими языками волн, фосфоресцирующей каймой светится вдоль моря.
Угольно черны камни лагуны. Стоячее между камнями зеркало воды, неожиданно посреди волн светится ярким оранжевым светом, словно это стеклянная крыша подводного дворца, освещенная изнутри апельсиновым сиянием.
Все гаснет за спиной, а яркая феерия оранжевого и стально-серого медленно перемещается к юго-западу в небо цвета темного ляписа с челноком луны, сшитым из легкого серебра, и дома вдоль берега и даже древние стены кажутся такими присевшими, стесняющимися своей угловатости и надуманности рядом с невоздержанно-буйным чудом природы, ее драгоценных часов, проливающихся и переливающихся цветами в пространстве.
Гряда камней черными горбатыми гномами обуглен-но замерла в гамсуновой черноте и отчужденности среди серебристо, по-рыбьему бьющихся между ними вод, а по внутреннему изгибу лагуны – фосфоресцирующая игра кайм, и стально-оранжевый свет замерших водных зеркал в черных оправах скал несет в себе волошинско-коктебельский колорит дикости и одиночества. Море словно бы на глазах перебрасывается из одного стиля в другой, из одного настроения в другое – от самого северного, холодно-ледяного, рокуэллкентовского до самого южного, одичало-коктебельского…
И ни души.
Какая-то дальняя реклама фиолетовым пятном опрокинута в лагуне.
Весь Акко затаил дыхание, потрясенный спектаклем закатившегося солнца, мощью его печального, очищающего огня, проникшего во все уголки и щели.
Зрелищность этой невероятной земли сродни италийской, и неотменимой частью жизни – диковинными каменными цветками по необъятной римской империи – вырастают амфитеатры с открытой сценической площадкой, по трем сторонам которой, мощно ею стягиваясь, стоят горы Умбрии или Гильбоа, одно небо, и море, и звезды – средиземные.
Сцена амфитеатра в Кесарии вместе с изгибом скамей кажется палубой корабля, за которой обрыв и – вдаль – море, вечное и беспечное, своим глубинным и мощным присутствием проверяющее, эфемерен ли, верен ли спектакль жизни, в считанные часы разворачивающийся на подмостках под накат великих вод, резонирующих в горах Иудеи, горбатых переулках Иерусалима, диктующих ритм псалмам Давида и гекзаметрам гомеровских морских сирен, которые сами боятся псалмопения и затыкают уши воском.
Спектакль, изливающийся на подмостки слуховыми извилинами и трубными изгибами горных ущелий, и два извечных мировых оркестра – моря и гор.
Я вхожу в амфитеатр, сопровождаемый той особой тишиной, которая, кажется, одна хранит эхо отшумевших тысячелетних голосов, криков, оваций: валы восторга и неприязни, кровожадности и милосердия, похоти и любви, смеха и слез, проходили над подмостил ками, откатывались назад, унося в безмолвие и небытие поколение за поколением, а декорации оставались неизменны: в эти часы небывалой мягкости красок горы стоят вдали молочно-голубыми глыбами прохлады, а на ближнем плане деревья стынут легкими влажными мазками желтизны, различных алых оттенков, натеками оранжево-лилового цвета, зелень кажется неслышным выдохом пространства, все краски разбавлены теплынью и прохладой, акварельны, акварельефны; тени, полные лени, во всю длину растянулись под камнями и деревьями; медлительность этой прозрачно-взвешенной красоты потрясает до самых корней существования: словно внезапно и впервые в жизни ты увидел источник того, что задолго до тебя увидели и сумели перенести в краски, слова, музыку Сера-Серов-Пруст-Сен-Санс…