Умберто Эко - Таинственное пламя царицы Лоаны
Под домом напротив бомбоубежище превосходное, там бетонные стены, на которых видны вертикальные выпоты воды, лампы тусклые, но дают тепло. Взрослые сидят на специальных скамейках и беседуют. Дети, и мы тоже, играют в центре зала.
Глухо бахают зенитки. Все уверены, что, даже если бомба попадет в этот дом, бомбоубежище выдержит. Это не соответствовало истине, но с верой было легче терпеть. Деловито проходит ответственный по зданию. Им является не кто иной, как мой же школьный учитель, господин Мональди, раздосадованный тем, что не успел обрядиться в свой красивый мундир центуриона милиции, с нашивками «боевая фашистская эскадрилья». В те времена участник легендарного «похода на Рим» воспринимался как соратник Наполеона. Лишь после капитуляции Италии (восьмого сентября сорок третьего года) дед высказался по поводу этого «похода», что никакой это был не поход, а орава курокрадов, безоружных, разве что с парой дубинок, и захоти Его Величество, их бы раскидали двумя взводами пехоты на полдороге, но Его Величество сам был чемпион по драпанью, а предательство было у него в крови.
В общем, мой учитель Мональди погуливал среди рядов, успокаивал людей, особенно уделял внимание беременным женщинам, разъяснял, что имеются отдельные преходящие неудобства и мы обязаны их терпеть во имя неминуемой победы. Гудок отбоя. Семьи шумно выкатываются на улицу. Один из посетителей, дотоле никому не известный и зашедший в наш подвал потому, что тревога застала его на улице, чиркает спичкой. Учитель Мональди хватает его за руку и саркастически спрашивает — на войне мы сейчас или где и почему тот не выполняет комендантские распоряжения.
— Если там даже и летает до сих пор бомбардировщик, спичку с него не разглядеть, — отвечает тот и невозмутимо закуривает.
— Так вам и известно!
— Так мне и известно. Я капитан ВВС, летаю на бомбардировщике. А вы бомбили Мальту, могу спросить?
Вот он — герой. Устыженный учитель Мональди, лопаясь от злобы, ретируется под язвительные реплики. Уж как надувался, а вышел полный пшик. Да за ним, знаете ли, синьора, это и раньше примечали. Таким, как он, только бы покомандовать.
Школьный учитель Мональди. Сочинения о героизме. Я сижу вечером, надо мной — папа с мамой, совещаемся. Завтра будет решаться вопрос о моем участии в олимпиаде по литературе — я должен писать сочинение.
— Какая бы ни оказалась тема, — говорит мама, — будешь писать про дуче и про войну. Заготовь хорошие фразы, поэффектнее. Например, верные и неподкупные ревнители Италии и ее государственности, такая фраза всегда хороша, при любой теме.
— А если будет битва за урожай?
— Ну и туда эту фразу можно вставить, надо только придумать как.
— Помни, что наши воины обагряют своею кровью огненные пески Мармарики,[330] — всовывается папа. — И не забудь про нашу государственность нового типа. И про священный долг. Это всегда к месту и производит хорошее впечатление. Даже в случае битвы за урожай.
Они хотят помочь сыну заработать баллы и попасть на олимпиаду. Что тут дурного. Готовишься к геометрии — учи постулат о параллельных прямых, готовишься выглядеть примерным балиллой — учи наизусть все, что должен думать примерный балилла. И неважно, справедливы ли эти фразы. Мои родители ведать не ведали о том, но даже и пятый постулат Эвклида тоже справедлив лишь для плоскостей настолько плоских, что в реальной жизни их не бывает. Наша диктатура как раз являлась подобной плоской плоскостью. Наши мысли соответственно должны были повторять ее форму. Упаси нас господь от закрученных водоворотов, от пересекающихся параллельных или от их безнадежного разбегания.
Рапидом наплывает еще одна сцена. Она происходила, видимо, за несколько лет до первой. Я спрашиваю:
— Что такое революция, мам?
— Революция — это когда рабочие начнут командовать и отрубят головы всем служащим, таким, как наш папа.
Однако сразу после сочинения, дня через два, случился эпизод с Бруно. У Бруно были кошачьи глаза, острые зубы, серая шевелюра с беловатыми проплешинами. Казалось, у него очаговое облысение или парша. На самом деле это были струпья. У неимущих детей было множество струпьев на голове — антисанитария, авитаминоз. Мы с Де Кароли являли собой богатое сословие класса. Так было принято считать. И действительно, наши семьи принадлежали к тому же слою общества, что и учитель. Я — потому что отец мой был служащим и ходил на работу в галстуке, а мама носила шляпку (то есть была не «женщиной», а «дамой»). Де Кароли — потому что у его отца была небольшая лавка сукон. Все остальные принадлежали к низшему социальному слою, изъяснялись, по примеру своих родителей, на диалекте и, следовательно, допускали ошибки в орфографии и грамматике. Самым низшим из всех низших был Бруно. Он ходил в черной изодранной форме, без подворотничка, а если чудом подворотничок и появлялся, он был отнюдь не белый, а запачканный и дырявый, и, конечно, к форме Бруно никто не думал пришивать под подбородком синий бант, какие были у порядочных детей. При его постоянных струпьях и чтобы не вшивел, Бруно всегда брили наголо — единственное известное в этой семье средство, и его белые шрамы смотрелись как дополнительные знаки неполноценности. Наш учитель был в общем человек незлой, но, как бывший активист, полагал нужым воспитывать нас в боевитом мужском духе с применением здоровых затрещин. Разумеется, это не касалось меня и Де Кароли. Еще чего. Он понимал, что мы немедленно пожалуемся родителям. А наши родители были ему ровня. Учитель жил по соседству со мной — в том же квартале. Он сам предложил забирать меня домой из школы вместе с собственным сыном. А все оттого, что моя мама была двоюродной сестрой невестки завуча, вот учитель на всякий случай и доводил меня каждый день до дому.
Что же касалось мальчика Бруно, ему-то на оплеухи учитель не скупился, поскольку Бруно был достаточно шустр (а значит, имел по поведению неуд) и носил донельзя засаленную форму. Бруно постоянно ставили в угол. Позорили как могли.
И вот случилось, что Бруно не приходил в школу несколько дней, а после этого появился, и учитель уже засучивал рукава, как вдруг Бруно заревел и поведал, рыдая, что у него умер отец. Учитель расчувствовался, потому что и у бывших боевиков есть же сердце. Классово-сознательное соучастие он, естественно, отождествлял с оказанием материальной помощи. Так что он обратился через нас к нашим семьям за пожертвованиями. У наших родителей сердце тоже было, и на следующий день мы притащили в школу кто деньги, кто поношенную одежду, кто батон хлеба или банку варенья. Бруно поимел свою порцию солидарности.
Однако в тот же день, во время строевых занятий на школьной площадке, он вдруг пошел на четвереньках, и весь наш класс моментально подумал, что вот как плохо поступать этаким образом, когда у тебя только-только умер отец. Учитель заорал, что у этого Бруно нет даже самого элементарного чувства благодарности. Он только два дня сирота, и его только что облагодетельствовали товарищи, и вот он опять со своими преступными наклонностями: понятное дело, ребенок из такой семьи вообще не исправится.
Свидетель этого драматического эпизода, я усомнился. Должен признать, что усомнился я и после своего памятного сочинения, проснувшись за заре и томительно решая: любил ли я на самом деле дуче или же был лицемерным мальчиком, который только прикидывался любящим? Мальчишка Бруно на четвереньках мне вдруг представился воплощением достоинства, а четвереньки — ответом на унижение, которым было для Бруно наше потное и добродетельное великодушие.
Мои мысли и насчет достоинства, и насчет ответа на унижение подтвердились через несколько дней во время фашистского собрания. Собрания обычно проводили по субботам и полагалось приходить в фашистской форме. Наш отряд выстроился во дворе, все в наглаженных парадных формах, у Бруно была парадная форма измочаленная, в точности как и его повседневная, и с криво повязанным голубым галстуком. Нашу ячейку приводили к присяге. Центурион вывел высоким голосом:
— Мы, юные фашисты, во имя бога и Италии, торжественно обещаем исполнять все приказы дуче и отдать все без остатка силы и, если понадобится, всю без остатка кровь делу великой фашистской революции. Обещаете?
И весь строй единым духом выкрикнул: «Обещаю!» Все мы выкрикнули, за исключением Бруно, стоявшего рядом со мной, он прокричал — и я это разобрал явственно: «За вещами!» Это был бунт, Бруно бунтовал, в первый раз в жизни я присутствовал при проявлении бунтарства.
Сам ли он додумался бунтовать или вследствие того, что отец был пьяницей, социалистом, как отец одного из юных итальянцев, единых во всем мире? Только теперь я понимаю, что Бруно первый показал мне своим примером, как следовало реагировать на окружавшую нас душную риторику.