Меир Шалев - Эсав
Мы всегда ложимся в одной и той же позиции. «Эксперименты — это для тех, кто еще не знает, что такое хорошо», — смеется она. Потом она дает мне немножко подремать в ее кровати, а когда я просыпаюсь, уже торопит к столу. Она изумительно готовит чипсы и однажды открыла мне свой секрет: она жарит их в кокосовом масле. Когда она вынула из кладовки жестянку масла со старинной этикеткой на ней, я не мог удержаться от смеха. С тех пор, к ее великому неудовольствию, я всегда называю ее «Мадам Кокосин».
Однажды я соорудил ей мезелик[77] из собранных в ее магазине деликатесов — на столе были разложены черные маслины, которые я вынул из банки и выдержал, для большей морщинистости, в крупной соли, жирный сыр, который я залил тосканским оливковым маслом, маленькие твердые бублички, анчоусы «Зога», сухие и острые кабанос[78] «Сан-Себастьян». Мы провели два блаженных часа в компании нескольких рюмок ракии. Надеюсь, ты не смеешься сейчас и не подозреваешь меня в ностальгии. Этот стол с деликатесами тоже был всего лишь упражнением во вспоминании — таким же, как то блюдо с драгоценностями, с помощью которого Лурган Сахиб проверял память Кима. Ведь в моей памяти накопилось уже столько бесполезных и бессмысленных фактов, что я вынужден заниматься распродажей собственных древностей, непрестанно роясь на этих чердаках и разгребая залежи вздора и пыли до тех пор, пока перед моим мысленным оком не встанет моя Мнемозина и не взмахнет передо мной своим подолом.
«Говори, память». Говори и не умолкай. Черпай из глубокого колодца томас-манновского прошлого, отправляйся в путь по теплому мелвилловскому морю, режь по живой плоти пророка Ирмиягу. Стынь в янтаре, плыви в купоросе. Джозеф Конрад голосом Марло сказал мне: «Я думал, что воспоминания Курца подобны всем другим воспоминаниям, накапливающимся в жизни человека, — смутный оттиск в мозгу, оставленный тенями, упавшими на него в их последнем бегстве». Святой Августин сравнивал память со складом, с широким полем, с просторным храмом, в котором он встречается с самим собой.
Я постоянно проверяю подземные ходы своей памяти, очищаю ее руды от шлаков, выгребаю из ее водостоков труху листопада. В детстве мать, бывало, приоткрывала воду в кране тонкой струйкой, чтобы побудить нас с Яковом помочиться. Вот и сейчас — мне достаточно самого слабого возбуждения одного-единственного вкусового пузырька, лабиринтика внутреннего уха, одной обонятельной клеточки, зрительной колбочки. Одной расплывчатой каштановой пряди волос, выхваченной взглядом с головы проходящей женщины, или смутного блеска ее белого плеча — и этого мне достаточно. Клуба красноватой пыли, глухого медного звука колокольчика—достаточно и тех.
Лея любила плести венки из синих цветов, слушать рассказы, смеяться и собирать составные картинки-загадки, «пазлы». Цветы ей поставляли поля, рассказы и смех обеспечивал я, а пазлы приходили в бандеролях, которые посылал ее отец. Он все еще был «за границей», и никто уже толком не знал, то ли он важная персона в Еврейском агентстве, то ли знаменитый скрипач, то ли английский шпион, то ли продавец алмазов. Она отказывалась говорить о нем, а я так и не рассказал ей, что видел его в день побега.
Из-за близорукости я то и дело приближал лицо вплотную к пазлу. «Ты заслоняешь!» — отталкивала она меня. Мы боролись, катались по полу, смеялись так, что перехватывало горло. Ее пахнущее фруктами дыхание обвевало мое лицо, водопад ее волос стекал по моей груди и щекотал мне ладони, постоянный жуткий блеск царил в комнате из-за света любви, который Яков направлял в ее окно.
— Твой брат совсем спятил, — сказала Лея. Она лежала на животе, сунув голову в подушку и откинув волосы, чтобы я мог гладить ее затылок кончиками пальцев, и вдруг спрыгнула с кровати и слегка раздвинула планки жалюзи, чтобы хоть немного убавить духоту. Потом для надежности приоткрыла их еще немного, а под конец еще, пока ее не ослепило. И все это время она не переставала еле слышно, про себя, ругаться, непрерывно цедя то ли проклятия, то ли грозные прорицания со всей серьезностью и изощренностью уличного мальчишки, так не вязавшимися с ее красотой: «Чтоб ты сдох, чтоб тебя закопали, вонючка, осел, чтоб тебе вороны глаза повыклевали, чтоб тебе цыгане весь твой член разукрасили татуировкой, чтоб тебя муфтий каждую ночь навещал, чтоб ты утонул в свинском навозе, чтоб у тебя руки поотсыхали…»
Однажды, после четырех часов непрерывных световых залпов, когда солнце наконец зашло и мы шли с ней по улице, нам встретился Яков. Он остановился сказать мне, что нужно пойти помочь на разгрузке машины с мукой, но Лее не сказал ни слова. Они полностью игнорировали друг друга, как будто могли переговариваться только с помощью зеркала. Он не рассказывал ей о своих бессонных ночах, а она не рассказывала ему, что наблюдает за ним сквозь щели жалюзи, но его покрасневшие глаза и ее загоревшее даже зимой лицо и сузившиеся зрачки говорили сами за себя.
Мешки с мукой обвисают вялой, мертвой тяжестью, и, когда несешь их, нужно бежать с правильной скоростью, средней между твоей силой и силой тяжести: если побежишь слишком быстро, обязательно споткнешься и растянешься на земле, а будешь идти медленно — колени размякнут, как растаявшие свечи.
Яков с отцом стояли на грузовике и нагружали мешки нам с матерью на плечи, а мы несли их на склад. Крупицы муки крошились у меня во рту, смешиваясь со слюной и потом. Все внутри наливалось свинцовой тяжестью. В отцовском отделении боли мне прояснилось то, что я должен был понять еще в библиотеке Ихиеля: куда лучше описывать то, с чем собеседник уже знаком, — тогда он сможет сосредоточиться на сути описываемого, а не на его понимании. Я думаю, что ты еще не набралась опыта в деле разгрузки мешков с мукой, и, если тебе хочется прочесть литературное описание этого занятия, поищи его в том же сарояновском «Тигре Трейси», хотя там, впрочем, речь идет о мешках с кофейными зернами, которые, при всей их тяжести, не могут сравняться с мертвым бременем муки. Но как бы то ни было, этот бег всегда кончается коротким мучительным подъемом по ступеням уже сложенных мешков, и, споткнувшись в тот раз, я обнаружил под одним из них спрятанный матерчатый мешочек. Вечером я вернулся туда и отыскал этот мешочек вместе с вложенной в него книгой в зеленом переплете, на котором было написано «Cent manièries de la seduction française». Там были картинки, при виде которых я ощутил острую потребность в срочном переливании крови. Я поспешил вернуть книгу соблазнов на ее прежнее место и побежал позвать Якова, чтобы вместе насладиться добычей.
Дивные незнакомые женщины расхаживали по страницам книги. Толстушки в кошачьих полумасках, долговязые жерди со страусовыми перьями на ягодицах, коротышки с густыми бровями и растрепанными кудряшками. Они были затянуты в возбуждающие прозрачные корсеты, они пили уксус с растворенными в нем жемчужинами, они ели устриц и спаржу, и на них были сетчатые бюстгальтеры, неотступно следившие за нами своим спаренным взглядом. Жемчужные глаза подмигивали нам из их пупков, и усатые беззубые улыбки выглядывали из широко расстегнутых кисейных панталон.
— Наверно, это Шену Апари дала матери, — сказал я.
Яков кинулся было на меня с кулаками, но я крепко обхватил его. Хотя я был сильнее, мне было трудно его удержать. Сцепившись, мы упали на мешки, и мне пришлось стиснуть его так, что в конце концов он стал кашлять, плакать и просить пощады.
В те дни матери было всего тридцать пять, но нам она казалась очень старой. Только сейчас, когда я стал намного старше, чем она была тогда, и смотрю на оставшиеся после нее четыре старые фотографии, в особенности на ту, что сделал Исаак Бринкер — я скажу о ней чуть позже, — то вижу, что, несмотря на тяжелую работу и постоянные насмешки и безразличие отца, она была тогда в расцвете своей красоты и что Роми изо дня в день становится все больше и больше на нее похожей. Но Якова, еще не завоевавшего сердце Леи, испугало иное — та ужасная дистанция, которая вдруг разверзлась между ним и подлинными мастерами соблазна.
Он сел и громко захлопнул книгу.
— Как это уродливо, — сказал он. — Как отвратительно.
Я рассказал ему анекдот об учителе алгебры и чемпионке по лыжам, но Яков не улыбнулся и не сказал ни слова. Я думал, что он окончательно утратил веру — в меня и в любовь, — но на следующий день он опять поднялся к своему зеркалу и снова взялся за свое.
ГЛАВА 39
Время прошло и сделало свое дело, не обращая на нас никакого внимания. В том возрасте мы уже научились распознавать силки, которые расставляли для нас наши тела, но любовь смягчала эти вожделения плоти. Яков нашел утешение в стекле, я — в бумаге. Он продолжал слепить Лею и направлять ей свои гелиографические послания, а я продолжал приносить ей книги, написанные другими, и чертить фразы любви на ее спине своими дрожащими пальцами.