Меир Шалев - Эсав
— Спустись, мама, спустись уже, — умолял Яков, понимая, что Лея тоже видит и слышит все это.
Но мать только засмеялась, снова посмотрела на себя в зеркало, потом легонько похлопала его по плечу и лишь тогда наконец соизволила спуститься.
Вечером, когда она рассказала Шену Апари о новом способе ухаживания, изобретенном ее сыном, та всплеснула руками: «Preparez la mouchoir,[75] у нас скоро будет свадьба!»
Так Яков начал свои дни на трубе. Отец кипел. Он никак не мог вынести это «бездельное сидение», ту атмосферу бесцельности, которую его жена и сын, отравленные любовью, создавали в доме, и, по своему обыкновению, все расширял и расширял круг своего гнева. Дудуч он называл теперь «сдуревшей, как корова в дни поста», Шимона — «зубы из железа, а ум из ваты», мать — «албанской красоткой», меня — «пашарико, который занимается арифметикой в пчелином улье», а Якова — песгадо куршум[76]. Он говорил, что надлежит вернуться к тем временам, когда дело ухаживания находилось не в трясущихся руках самих влюбленных, а под опытным наблюдением сватов, у которых были «правильные способы», хорошо подвешенный язык, упорядоченные мозги и размеренно, ровно стучащие сердца.
Споры из-за зеркала продолжались до того самого дня, когда во дворе вдруг послышался рев двух полицейских мотоциклов. Вслед за ними появился черный служебный «хамбер», и отец затрясся от испуга. Он был уверен, что верховный комиссар Палестины сэр Гарольд Макмайкл сумел-таки разыскать его и прибыл собственноручно арестовать за кражу патриаршей коляски. И действительно, из машины вышел тот самый английский детектив, который в свое время приходил расспрашивать нас о «женщине из Иерусалима». Сейчас он уставился на меня сердитым и одновременно смеющимся взглядом, поджидая вышедшего следом худощавого англичанина в толстых очках и с приветливым выражением лица. То был Артур Спини — человек, который вместе с генералом Алленби многие годы назад спас моего дядю Лиягу от гильотины. Тия Дудуч тотчас узнала его, схватила Шимона за руку и подошла к нему.
— Миссис Натан! — взволнованно воскликнул Спини.
Он подал ей роскошную коробку, содержавшую отрез превосходной английской шерсти, черное платье и черные туфли. Его помощник, высокий лысеющий человек, тоже английского вида, открыл багажник и стал доставать оттуда картонные коробки с пакетами чая «Липтон», банками колумбийского кофе и ананасными консервами из Наталя, бутылками кабрийской воды и шоколадом, запах которого сразил Шимона наповал.
Глаз Дудуч широко раскрылся от восхищения и счастья. «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим», — прошептала она свою единственную фразу на неожиданно новый лад. Она схватила Спини за руку, осыпала ее поцелуями и разразилась рыданиями. У Артура Спини было чувствительное, большое и христианское сердце, и дымка волнения и жалости тотчас заволокла толстые линзы его очков. Любопытно, я не помню, как выглядело его лицо, помню лишь, что он был чрезвычайно близорук. Мне кажется, что его зрение было даже хуже, чем у меня и Якова, и я тешу себя предположением, что он сохранился в моей памяти таким расплывчатым именно из-за своей, а не моей близорукости.
«Меня отправили в кавалерию, потому что лошади видели лучше, чем я», — говорил он о себе с юмором англиканских священников, который унаследовал от своих предков.
Палестина превратила Артура Спини из кавалериста в коммерсанта. В первом бою за Газу он получил знак отличия и привлек внимание генерала Алленби, который приблизил его к себе и после падения Иерусалима сделал ответственным за эвакуацию раненых по железной дороге. Фронт двигался на север, и поезда с ранеными спускались в Египет, оставляя за собой шлейфы протяжных гудков, криков боли и столбов дыма. Как и многие другие, Артур Спини тоже хотел запечатлеть свой след в истории Святой земли, но хорошие места в истории уже захватили обладатели энергичных локтей, и Спини понял, что ему никогда не взойти на царство, не стать основателем новой религии, не возгласить пророчеств и не возглавить армий. Поэтому он придумал коровник на колесах — купил несколько дойных коров в сельскохозяйственной школе «Микве Исраэль» и поставил их в товарный вагон, выстланный изнутри соломой и прицепленный к составу, который курсировал по пустыне. Теперь, провозгласил он с гордостью, наши ребята смогут согревать свои сердца «with decent cup of English tea». Вагон-коровник не изменил лицо истории, но прославил имя Спини в британской армии и в лондонских газетах и сделал его главой армейских столовок в Палестине. После демобилизации он открыл свой первый универсальный магазин возле Яффских ворот в Иерусалиме и нанял туда моего дядю Лиягу—сначала в качестве продавца, а потом — управляющего.
Это было начало империи — самой симпатичной из всех империй, которые когда-либо владели Востоком. Один за другим универсальные магазины «Spiney's» прорастали в Иерусалиме, в Шхеме, в Тель-Авиве, в Александрии, в Бейруте, в Багдаде и в Лимассоли — приятные крошечные островки порядочности, благоразумия и надежности в краях, где от века торговали ложью, страданиями и честью. Спини удалось привлечь в свои магазины множество клиентов. Его лозунгом было: «Отличные товары по разумным ценам». Он торговал сыром из Хеврона, шоколадом из Льежа, деревянными пуговицами из Дамаска, оловянными вилками из Португалии, минеральной водой собственного разлива из источников в Кабри, конскими сосисками из Венгрии, кружевными скатертями из Нормандии и литовским маслом. Каждое утро Лиягу приходил в магазин, кропил все вокруг цветочными эссенциями из сверкающей медной чаши, готовил пиастры, пенни и прочую мелочь для сдачи и ровно без четверти восемь открывал двери. Он говорил с каждым клиентом на его языке и по требованию хозяина покрывал свою раннюю лысину феской.
«А я-то по наивности думал, что вы платите мне за то, что внутри моей головы, а не за то, что на ней», — протестовал Лиягу, и Спини смеялся и хлопал его по спине. Иногда он вспоминал тот странный день, когда они с Алленби сняли Лиягу с передвижного эшафота в подвале тюрьмы Колараси, и радовался, что прислушался к совету генерала и взял юношу под свое крыло. Когда Лиягу был убит во время погрома 1929 года, Спини решил позаботиться о его вдове, но Дудуч исчезла из города, и только через семь лет нанятый им детектив сумел обнаружить ее у нас. Он проделал хорошую работу. Артур Спини знал о нас каждую мелочь. Он привез отцу две бутылки ракии, белые носовые платки и спиртовые эссенции, чтобы разводить одеколон. Матери — голубое платье в цветах, с короткими рукавами фонариком, которое удивительно подходило к цвету ее волос и глаз и подчеркивало высокую линию ее талии. Мне был приготовлен настоящий сюрприз. В том месяце Орсон Уэллес сделал на радио постановку поУэллсовой «Войне миров», и Спини привез мне роскошное издание этой книги с оригинальными иллюстрациями Уолтера Эрнста, которого не было даже в библиотеке Ихиеля. А Якову достался кожаный письменный набор с синей вечной ручкой «катав», промокательной бумагой, писчими листами и конвертами для любовных писем.
— «Счастливой охоты!» — с улыбкой процитировал Спини напутствие волчьей стаи из «Маугли».
— Но мне нужно зеркало, — прошептал Яков. — Всем привезли, что они хотели, а я хочу зеркало.
— Ты получил подарок, — сказал отец. — Где твое уважение?
— Но мне нужно зеркало! — закричал Яков. — А никакие не бумажки!
— Какой стыд! Какого сына ты растишь! — обрушился отец на мать.
Спини смутился. Хоть он и не понимал иврита, но почувствовал, что оказался замешанным в супружескую ссору. Однако к этому времени отец уже утратил заметную часть своих былых манер. Он не давал себе труда маскировать свою ненависть и презрение, как прежде, и не стеснялся оскорблять мать при нас, при соседях и даже при чужих. Теперь он бросил ей очередное загадочное и обидное прозвище: «Корова седьмой ханукальной свечи».
— Хватит, чтоб я сдохнула, все равно будет не по его, — сказала мать.
Смущенная и бледная, она повернулась, поднялась на веранду и исчезла внутри дома.
Я надеюсь, что мне удается описать мою мать такой, какой она была. Она была самой простой сложной женщиной из всех мне известных. Женщины всегда затруднялись понять ее, а каждый мужчина понимал по-своему. То была девочка, заточенная внутри могучего женского тела, которая страшилась отца страхом, не поддающимся описанию, и любила его любовью, хуже которой не придумаешь, — той, которая не имеет причин и лишена надежды. Неуклюже, слепо, с рвущейся наружу силой, не знающей меры и узды, она соблазняла его и не понимала, что их совместная жизнь превратила его в охотника, выслеживающего ее недостатки. Он обнаруживал, опознавал и описывал их таким образом, что она никогда не могла предугадать следующую обиду и защититься от падающего на нее удара. Он находил изъяны в еде, которую она ему варила, в ее походке, в ее ломаной речи, в ее способе резать хлеб, чистить огурцы, развешивать белье. В ее манере улыбаться, в движении ее гребня, в ее способе сидеть и в том, как она чихала. Даже та детская поза, в которой она спала, — на спине, с раскинутыми руками и ногами, как он увидел ее впервые в долине их встречи, — и та вызывала его ярость. «Как ты лежишь? — насмехался он. — Точно йеменский младенец, которого бросили в басинико!»