Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
С гармонии «совершеннейшего, счастливейшего детства», как называл свое детство сам Набоков, начинается книга Бойда. Первые главы рассказывают о семье Набоковых-Рукавишниковых и о том «духе просвещенного либерализма», который передавался из поколения в поколение и в котором воспитывался Набоков. Отмена смертной казни, реформа судебной системы, борьба с антисемитизмом, отстаивание гражданских прав перед абсолютной властью, открытия в области естествознания, — вот круг тем, с детства бывших для Набокова домашними.
Молва ищет предлог для злословия и пытается объяснить поступки и характер писателя его происхождением. Так, вспыльчивость Пушкина, его бешенство, вызываемое интригами Дантеса и Геккерна, списывали на африканскую кровь поэта, а Толстого, с его интересом к крестьянам и занятиями физическим трудом, упрекали в лицемерии и ханжестве, поскольку не графское это дело. К Набокову же, из-за его аристократического происхождения и унаследованного богатства, прицепилось обвинение в снобизме, традиционно нашедшее себе уголок и в книге Зверева: «Снобизм — слово слишком сильное, однако сам Набоков не делал тайны из своего почитания аристократизма». На самом деле упреки вызваны, как кажется, резкими суждениями, которые Набоков не считал нужным держать при себе: если ему и был свойствен снобизм, то проявлялся он в категорическом нежелании иметь дело с болванами, с родословной же никак не был связан.
Главы биографии Бойда, посвященные семье и детству Набокова, опровергают это ходячее мнение. Набоков не ставил себе в заслугу свое происхождение, не кичился им: и в людях, и в себе ценил другое, его высокая самооценка была связана с писательской работой («…я достаточно ясно представлял свой вклад в русскую литературу, чтобы не испытывать страха в присутствии любого писателя», — заметил он как-то по совершенно другому поводу).
Большое внимание Бойд уделяет близким отношениям Набокова и с матерью, и с отцом. Мать научила его простому правилу: «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе». Сама она этому правилу следовала и будучи богатой петербургской дамой, окруженной любящим семейством, и оставшись одна в нищенской обстановке пражской эмиграции, где, как запомнилось Набокову, носила обручальное кольцо погибшего мужа, слишком для нее широкое, привязанным черной ниточкой к ее собственному кольцу.
Ласковые, доверительные отношения связывали Набокова и с отцом. Как мы узнаем из книги Бойда, до конца жизни называвшим уже взрослого сына Володюшкой, Пупсом или Пупсиком. Обоим родителям Набоков показывал все свои стихи. Посылая как-то новые стихи матери, он приписал: «Этот стишок докажет тебе, что настроенье у меня всегда радостное. Если я доживу до ста лет, то и тогда душа моя будет разгуливать в коротких штанах».
Не этому ли любовному отношению со стороны родителей, под надежной защитой которого он находился, обязан Набоков своей жизнерадостностью и не у них ли он научился той преданности, с которой позже относился к жене и сыну?
Здесь хочется вспомнить фрагмент одного из опубликованных интервью с Набоковым. Уже в конце жизни писателя циник журналист спросил у него, согласен ли он с тем, что жизнь — это tartine de mérd[13], есть который нужно не спеша. «Моя жизнь, — ответил Набоков, — свежий хлеб с деревенским маслом и альпийским медом». Несмотря на подчас мрачные и беззвездные миры его героев, сами романы Набокова всегда верны благодарному отношению к жизни. Конечно же, это не значит, что жизнь писателя была всегда веселой и беззаботной. Но признаком воспитанного человека, и это еще одно достоинство, которому Набоков обязан своей семье и на которое обращает внимание Брайан Бойд, является сдержанность и умение не выставлять напоказ свою боль: «Мне подчас так тяжело, что чуть не схожу с ума, — а нужно скрывать. Есть вещи, есть чувства, которых никто никогда не узнает», — писал он матери спустя два месяца после гибели отца.
Именно нежеланием распространяться о своих трудностях и проблемах подчас объясняется внешний эгоизм Набокова. В «Других берегах», вспоминая о своем посещении Кембриджа после семнадцатилетнего перерыва, он пишет о бывшем университетском приятеле, ставшем главой Тринити-колледжа: «В этот день его занимало какое-то совершенно постороннее обстоятельство (что-то насчет его незамужней сестры, жившей у него в экономках, — она, кажется, заболела, и ее должны были оперировать в этот день), и, как это бывает у однодумов, эта побочная забота явно мешала ему хорошенько сосредоточиться на том очень важном и спешном деле, в котором я так надеялся на его совет». Помню, как при первом прочтении «Других берегов» досада Набокова на серьезные неприятности друга, помешавшие тому сосредоточиться на встрече, показалась мне эгоистичной в рамках развлекательно-сентиментального путешествия. Из книги Бойда мы узнаем, что положение Набокова было бедственным: семья нищенствовала в Праге, а он, после безуспешных попыток обосноваться во Франции, «отчаянно пытался найти преподавательскую работу в Англии», и помощь друга была для него последней надеждой. В этом контексте его досада выглядит иначе. Бойд пишет также об особенности характера, которую перенял Набоков у отца: сочетании холодного самообладания и внутренней теплоты.
Примером для подражания был не только отец, готовый защищать честь на дуэли или сидевший за убеждения в тюрьме, но и кузен Юрик из «Других берегов», отношения с которым, по мнению Бойда, были для Набокова крайне важны. Добавлю, что обстоятельства их первого знакомства в Висбадене перекликаются с эпизодом из толстовского «Детства», когда Сережа Ивин с разбега ударяется о дерево коленом, поцарапав его чуть ли не до кости, но при этом не подает виду, что ему больно, и не прекращает игры. Толстовский Николенька был поражен таким молодечеством, совсем как Набоков, вспоминающий о своем знакомстве с Юриком: «Он вышел из сувенирной лавки и побежал ко мне с брелоком, дюймовым серебряным пистолетиком, который ему не терпелось мне показать, — и вдруг растянулся на тротуаре, но, поднимаясь, не заплакал, не обращая внимания на разбитое в кровь колено и продолжая сжимать крохотное оружие». Рыцарь и ковбой из детского мира Набокова, Юрий Рауш фон Траубенберг безрассудно погиб в возрасте двадцати одного года, сжимая в руке уже настоящее оружие и направив своего коня на вражеский пулемет. «Всеми чувствами, всеми помыслами правил в Юрике один дар: чувство чести, равное, в нравственном смысле, абсолютному слуху», — писал о нем в зрелые годы Набоков, для которого с юности и до конца жизни гордость и чувство чести оставались первостепенными ценностями, в отличие от Толстого, симпатии которого впоследствии перешли на сторону нуждающихся в жалости и сочувствии.
Не засвидетельствовал снобизм ученика, которого в училище привозил на автомобиле шофер, и его школьный учитель: «Ярый футболист, отличный работник, товарищ, уважаемый на обоих флангах (Розов — Попов[14]), всегда скромный, серьезный и выдержанный (хотя не прочь и пошалить), Набоков своей нравственной порядочностью оставляет самое симпатичное впечатление». Сохранился в школьной летописи и пример шалости Набокова: на спор он в одежде нырнул в бассейн с декоративными растениями.
Еще будучи школьником, Набоков сделал небольшое литературоведческое открытие. В «Других берегах» он с удовольствием вспоминает, как в Тенишевском училище, отвечая на вопрос, что хотел показать автор, изображая генерала Бетрищева, он сказал, что автор хотел показать малиновый халат генерала. И получил двойку. Алексей Зверев ставит под сомнение весь эпизод в целом и удовольствие ученика от конфликта с директором школы в частности. Однако удовольствие вполне понятно, особенно если вспомнить, что, по мнению Тынянова, Наполеон у Толстого замечателен своим запахом одеколона. Нельзя не согласиться, что это суждение школьника опережает свое время.
Уже ранние литературные опыты Набокова были на виду в силу политической известности его отца. Бойд, например, описывает эпизод, связанный с Корнеем Чуковским, которому Владимир Дмитриевич послал книгу стихов сына. Чуковский ответил вежливым письмом, но будто бы по ошибке вложил в конверт еще и черновик с куда как менее дипломатичным отзывом. Можно было бы подумать, что это произошло случайно, но уж очень похоже на Корнея Ивановича, известного эксцентричной двойственностью поведения.
Все-таки, видимо, характер человека сохраняется с возрастом, и подробность, с которой Бойд пишет о детстве и юности Набокова, оправданна. О берлинском периоде жизни Набокова, с детства щепетильного в вопросах чести и по-детски отстаивавшего ее в драке со школьным силачом, тоже известно несколько боксерских историй. Как-то в русском ресторане Набоков со своим приятелем бросили жребий, кто из них даст пощечину румынскому скрипачу Коста Спиреско, виновному в гибели своей жены, но оставшемуся безнаказанным, и, когда жребий пал на Набокова, он в ходе завязавшейся драки, как сообщала газетная хроника, «наглядно демонстрировал на нем приемы английского бокса». В другой раз, в баре гостиницы, где не нашлось свободных номеров, он, как рассказывают, нанес «короткий боковой удар в челюсть» хаму, предложившему Вере разделить с ним постель. Неожиданная, мягко говоря, для интеллигентного Набокова смесь кодекса чести девятнадцатого века и мордобоя фильмовых громил двадцатого заставляет вспомнить разнообразные сюжеты драк, придуманные Набоковым для своих романов: кулачную дуэль Мартына с Дарвином, расправу обманутого мужа над Смуровым или Г. Г. над К. К.