Мариам Юзефовская - В поисках Ханаан
Она подошла к окну. Когда-то здесь, на широченном мраморном в голубоватых жилках подоконнике было ее убежище. Скорчившись, пряталась за пыльной тяжелой портьерой с бархатистыми бомбошками. С тоской глядела в глубокий колодец двора. Завидовала всем, даже бродячему коту, который, вольно развалившись в чаше давно разоренного фонтана, грелся на солнце. Ее в ту пору отправляли гулять под надзором вечно простуженной фребелички. «Дети, назад», – то и дело раздавался грозный окрик, после чего следовало трубное сморканье в клетчатую салфетку. Дети в возрасте от четырех до семи, вялые, точно проросшие в подполье картофельные ростки, покорно усаживались на скамью и среди них она, Октя, самая старшая, почти девятилетняя, с тугой длинной черной косой. «Ребенок ослаблен. ТБЦ», – скорбно поджимая губы, тетя Женя напрочь отсекала все разговоры о школе. В ту пору ее маленькая крепенькая ручка твердо держала вожжи Октиного воспитания. Три раза в неделю были уроки музыки. Как агнец, гонимый на заклание, Октя пересекала этот двор, мощенный плитами. Быстрее, быстрее к арке, в полумрак подъезда, где пахнет сыростью и кошачьим выгулом. Громадная черная папка для нот болтается на витых шнурах, бьет по щиколотке. Ветер взметает и без того короткую юбчонку, открывая взорам всего двора отделанные кружевом штанишки. А сзади, словно переодетый конвоир, твердой походкой следует тетя Женя. Шляпка тонкой рисовой соломки кокетливо сдвинута на левую бровь. Губы обведены малиновым бантиком. Маленький с легкой горбинкой нос густо напудрен. Но взгляд суровый, сторожащий. От него нигде не укрыться.
И еще дважды в неделю кроткая Елена Михайловна, соседка по квартире, учила ее рисованию. Никаких переодеваний, езды в грохочущих трамваях под надзором тети Жени. Все было просто и обыденно. В домашнем платье, тапочках, зажав в руке тощенький альбомчик и гремящую коробку карандашей «Радуга», Октя бежала в самый конец коридора. Но не туда, где была потаенная коричневая дверь, над которой висел номерок с двумя нулями. Где частенько отсиживалась среди швабр, веников, ведер, хотя с ржавого железного бачка то и дело падали за шиворот крупные ледяные капли. «Октя, ты еще долго?» – Строгий холодный стук костяшками пальцев в дверь. Тетя Женя настигала ее и здесь.
Два раза в неделю Октя открывала дверь, расположенную рядом с туалетом. И вступала в комнату-пенальчик с узким стрельчатым окошком, из которого был виден кусочек черного двора с его поленницами, сараями, свалкой. Железная кровать, покрытая белоснежным пикейным покрывалом. Два шатких венских стула – впритык к маленькому столику. И тихое, еле слышное: «Риночка, голубушка, ты?». Она сразу ее попросила: «Елена Михайловна, называйте меня Рина». Терпеть не могла это короткое, отрывистое, словно окрик, имя Октя. В комнатке с ее приходом все оживало: сдвигались с места стулья, снималась со стола туго накрахмаленная скатерть, под самым потолком в молочном абажуре-тюльпане загоралась неяркая лампочка, на окошке раздергивались белые полотняные занавесочки.
– Нужен свет! Нужно много света, – суетилась Елена Михайловна, и ее губы морщила добрая усмешка. – Что будем сегодня рисовать? – Она низко склонялась над Октей. Так низко, что Октя чувствовала нежный запах ее свежеглаженой кофточки.
– Свечу! – Не колеблясь, отвечала Октя.
Тотчас на старый, во многих местах облупленный поднос ставилась уже оплывшая свеча в позеленевшем витом подсвечнике.
– Я сама! – Замирая, Октя несмело чиркала спичкой о коробок. Прикрыв нарождающийся робкий огонь рукой, она зажигала свечу. Широко раскрытыми глазами пристально, долго вглядывалась в игру бликов, в мутные причудливые наплывы восковых капель.
– Риночка! – Тихо окликала ее Елена Михайловна.
Октя точно выныривала из сна. Смущенно улыбаясь, кивала: «Да, да. Сейчас!». Поспешно открывала альбом. Становилась коленями на стул. И, упираясь локтями в скользкую клеенку стола, начинала рисовать. Случалось, после нескольких часов работы – гневно, с треском вырывала из альбома лист. Комкала его в бессильной злобе. И тогда легкая рука Елены Михайловны опускалась ей на плечо.
– Что ты, голубчик! Что ты!
Но чаще – блестя глазами и отодвинув альбом на середину стола, Октя вскрикивала восторженно:
– Как живая, правда?
Елена Михайловна согласно кивала. И, ласково улыбаясь, роняла:
– Давай сделаем еще лучше!
Она бережно подвигала к себе альбом. Легкими твердыми штрихами подправляла рисунок. В эти мгновения Октя чувствовала, как где-то внутри рождается щемящее чувство обиды. Крупно сглатывая, шептала хриплым голосом: «Хватит. Не нужно!». И прикрывала рисунок рукой. Несколько минут они смотрели друг на друга в упор. Елена Михайловна – с ласковой, чуть заметной усмешкой, Октя – еле сдерживая гнев. Казалось, еще миг – и, схватив альбом, выскочит из этой комнаты-пенальчика, громко захлопнув за собой дверь. Но что-то внезапно оттаивало в Окте. Взгляд ее впивался в рисунок. Через минуту-другую, покраснев, она примирительно кивала: «Так лучше».
Октя готова была проводить в этой комнате-пенальчике целые дни. Но в назначенный час раздавались твердые шаги тети Жени, ее строгий стук в дверь: «Октя, домой! Тебя еще ждет музыка!».
Это была каждодневная пытка. Круглый, вращающийся на винте черный стул. Чопорный «Беккер» с бронзовыми подсвечниками, весь уставленный фарфоровыми статуэтками. Ехидный оскал пожелтевшей от времени клавиатуры. Тоненький палец с обгрызенным кургузым ногтем ударял по клавише. Рука чуть ли не поминутно застывала, словно в глубоком раздумье. И тогда раздавалось суровое понукание тети Жени: «Ну же, Октя, ну!». Ее грудь высоко вздымалась, раздвигая борта атласного, в павлиньих перьях халата. И как последнее тайное, но грозное оружие, которое всегда наготове, однако пускается в ход только в исключительных случаях: «Что мы скажем маме, когда она вернется?». Пригорюнясь, Октя смотрела на фотографию, висящую над пианино. Молодая женщина в офицерской форме с коротким туповатым носиком невесело покусывала травинку.
Разговор о матери дальше этого восклицания не шел. Ибо существовал незримый рубеж, черта, через которую переступать было нельзя ни в коем случае. Об этом не полагалось ни говорить, ни спрашивать. На все вопросы знакомых, друзей, соседей, соучеников нужно было отвечать коротко и туманно: «Служит». Но где, в каком звании, на какой службе – не обсуждалось, хотя после окончания войны прошел уже не один год. Изредка появлялся в доме коренастый мужчина, стриженный под бобрик. Он приходил в сером коверкотовом пыльнике или в зимнем пальто с каракулевым воротником, в зависимости от поры года. Они запирались с тетей Женей, выставив Октю в другую комнату. Дверь затворялась. Но через узкую щелочку Окте было видно, как они садились за стол и, склонив друг к другу головы, тихо, еле слышно переговаривались. На следующий день, многозначительно поджав губы, тетя Женя передавала ей конверт. Под ее пристальным взглядом Октя вытягивала кончиками пальцев белый в цветных разводах лист, исписанный четким бисерным почерком. Однажды из конверта выпала фотография. Игривый, через плечо взгляд, взбитые букли и пышный бант у горла. Все это было не похоже на то, какой она представляла себе мать. И потому, заперев дверь на крючок, долго плакала в другой комнате, забившись за шкаф…
Вдруг – ее точно жаром обдало: конечно, в перегородке, разделяющей две комнаты, была дверь. Как же могла забыть? Октя посмотрела вверх. Сводчатый по углам потолок разрезала, словно нож, перегородка. Она проходила по центру розетки, от которой по всему потолку, как лучи, расходились листья и гирлянды из цветов. Почему-то торопясь и волнуясь, Октябрина Иосифовна сняла со стены вытертый до основания и побитый молью плюшевый коврик. С натугой отодвинула кожаный диван. Стала ощупывать неровности и шероховатости перегородки. «Да, кажется, здесь». Обои рвались легко, отходили целыми пластами. «Вот она – дверь!». Аккуратно, стараясь не поранить пальцы, начала расшатывать, раскачивать гвоздь, вбитый в косяк.
Эту дверь заколотили после приезда матери из Польши. Конечно, не сразу, а через год-полтора…
В сорок девятом они с тетей Женей ходили на торжественное открытие станции метро «Октябрьская». «Метро имени тебя», – пошутил дядя Петр, вручая два твердых картонных пропуска. Обычно дома бывал мало. Ни во что не вмешивался. Уезжал и приезжал на служебной машине. «Петр велел», «Петр согласен», – возвещала, словно оракул, волю мужа тетя Женя, хмуря тонкие брови. Как ни странно, она и впрямь в эти мгновения походила на дядю Петра – приземистого, круглолицего, с толстым мясистым носом.
На открытие станции они пошли пораньше и оказались у самого входа. Арка была украшена лавровым венком из черного кованого железа. На постаментах стояли отлитые из чугуна две девушки-фанфаристки. Маленькие ладные сапожки, пилотки чуть сдвинуты набекрень, поверх гимнастерок накинуты плащ-палатки. Ей казалось, что мать, которую ожидали уже не один год, будет точно в такой же форме.