Инна Александрова - Свинг
Мать Веры Николаевны в девятнадцатом пошла работать в Странноприимный дом.
Шить на дому, как прежде, стало невозможно, заказчиков совсем не было. Отец как раз потерял работу. Акционерное товарищество по сбыту товаров, шедших с Севера, разорилось, он остался не у дел. Мать тащила всю семью одна. Работала в Странноприимном доме и до войны, и в войну. Кончила, когда уже семьдесят пять исполнилось, когда ноги перестали носить.
Ни дома, ни школы, в которую ходила Вера Николаевна, не сохранилось, все снесли, все перестроили. Росла девочкой ничего себе, уж больно фигуристой, как все говорили. И лицо — белое, чистое, нежное. В школе с мальчиками училась, многие на нее поглядывали, но ответа не дожидались. Не было у нее стремления к жениховству. Наверно, поздно созрела. Да и дома не видела ничего такого, что толкало бы к ранней любви. А вот романами зачитывалась. Друг дружке с девчатами книжки передавали. Страсти романные захватывали сильно, но почему-то никому не хотелось «попробовать». Так, по крайней мере, ей казалось. Хотя, как знать…
Когда стали агитировать в комсомол, как-то отмолчалась. Даже непонятно, почему. Наверно, из-за стеснительности. В комсомол шли все больше горластые, трибунами себя называли. Она не была трибуном. Так и школу окончила, некомсомолкой. А это тут же сказалось: не принимали никуда — ни на работу, ни на дальнейшую учебу.
Если бы не Андрей Павлович, отцовский товарищ и бывший сослуживец, пришлось бы Верочке туго. В отличие от отца, который так до конца своих дней — умер в двадцать первом от тифа — не смог найти постоянной работы, Андрей Павлович, умный, хваткий, работал в «Мюре и Мерилизе» старшим товароведом. К себе и пристроил он Верочку, стал учить товароведческому и бухгалтерскому делу. Учитель был спокойный, обстоятельный, на объяснения не скупился, а она, понимая, какое это счастье, что нашлась работа, старалась все в себя впитывать. Через два года — дали очень хорошую характеристику — поступила на вечернее отделение финансового института.
Отец пристрастил к книге, а уж когда появились собственные деньги — зарабатывала теперь неплохо, — так же, как когда-то с отцом, по воскресеньям отправлялась за книжками. Но теперь уже не на Сухаревку, а в центр, в магазин на Кузнецком мосту. Здесь, именно здесь и нашла свою любовь, свою судьбу — Мишу Ривкина. Работал он тоже товароведом, но только книжным. И конечно, лучше и больше, чем она, знал и любил книгу. Так начался их «книжный» роман. Самые прекрасные то были годы — двадцать восьмой, двадцать девятый, тридцатый. Конечно, если посмотреть в масштабе истории страны, это было время тяжелое — голод, холод, стройки, первые концлагеря. И она была не всегда сыта и обогрета. Но… все перекрывалось молодостью и любовью.
«Ухаживались» с Мишей три года и не так уж страдали, что негде было им вместе жить. Но потом Миша стал старшим товароведом, и ему дали десятимет-ровку в доме на Мясницкой. Тогда мама выделила ей приданое: несколько ложек и вилок, немного белья. Стол, кровать, стулья они уже сами покупали.
Когда пришла близость, счастью вообще не было конца: могли, если позволяла работа, сутками не выходить из своей комнатки. Все окружающее переставало существовать.
Оба были так заняты: она ведь еще и училась, что годы проскакивали один за другим. Мишу по работе повышали: он стал замдиректора магазина. Ее тоже повысили — до старшего бухгалтера. Много раз потом слышала и читала, что работники торговли, а они с Мишей работали в самых больших торговых предприятиях Москвы, — потенциальные воры. Положа руку на сердце, как перед Богом, может сказать: никогда, ни единого раза ни она, ни Миша не взяли чужой копейки. И такими в те годы были не только они. Тогда всяких «темнил» безжалостно выгоняли. По крайней мере так было у них.
В конце двадцатых — начале тридцатых, когда уже прилично зарабатывали, впервые приобщились к театрам. Открывалось их в Москве множество, разных направлений: и примитивные, и непрофессиональные, и такие, о которых знали за границей. Театр стал государственно важным делом. Вера Николаевна точно помнила, что в студию при ГосТИМе — театре Мейерхольда — Миша привел ее в феврале тридцать первого. Она даже была представлена Всеволоду Эмильевичу. Помнит длинное, очень высокое, неуютное фойе. Три двери вели в зрительный зал. И зал был неуютный, никаких украшений. Большая холодная белая коробка, ни ярусов, ни балконов. Простые деревянные кресла, как в кинотеатрах. Но уже тогда здесь работали молодые Ильинский, Гарин, Райх, Бабанова. Мишин друг предложил ей попробоваться в массовках. Она с радостью и трепетом согласилась. Это был мир, о котором не смела и мечтать. Широко раскрытыми глазами смотрела на этот мир, боясь пропустить хотя бы слово. Именно тогда началась ее «артистическая жизнь», имевшая потом продолжение.
Это теперь все такие умные, все знают все. А тогда, в тридцатые, когда после убийства Кирова начались аресты, они ни черта не понимали. Арестовывали — значит, виноват, значит, так надо. Молодые, занятые собой, работой, они не так уж глубоко вникали, вдумывались, пока… Пока жареный петух и их не клюнул.
Мишу на работе любили, но, как оказалось, не все. Федор Федорович Акулов, как оказалось, не любил. Именно он накатал «телегу», в которой говорилось, что кабинет Миши — по средам поступали новые книги — превращается в клуб, где произносятся «всякие» речи. Какие речи — не уточнялось. Однако самого доноса было достаточно, чтобы Мишу вызвали в НКВД и предупредили. Сказали, что не потерпят никаких сборищ. Миша очень расстроился. С его темпераментом и общительностью, с самим характером его работы, когда обязан был «нести книгу в массы», он не знал, что делать. Переменить работу было выше его сил — очень ее любил. Не общаться, запретить приходить в магазин — дело нереальное. Люди, так или иначе, толпились в его кабинете. А этого было достаточно, чтобы в конце декабря Мишу арестовали.
Ни единого письма, ни единой весточки не получила она больше от любимого. Миша сгинул, растворился, а попросту пропал в одном из лагерей, хотя ждала Вера Николаевна от него вестей вплоть до разоблачения культа личности — до пятидесятых годов. Вот тогда, после ареста Миши, впервые задумалась, что же такое государство, страна, в которой они жили и живут. Задумалась, но мысли тут же отогнала, потому что боялась не только произнесенных вслух слов, но и самих мыслей. Арестовать могли и за мысли.
Мать плакала и горевала — она любила Мишу, а Верина душа — почернела. Любимый, друг, муж был отнят. За что? Почему? Что плохое сделал он людям? Чем обидел их? Тогда впервые пожалела, что не было у них с Мишей ребенка. Тогда впервые подумала, что зло многолико и часто трудно узнаваемо, алогично и бессмысленно, а вся жизнь есть трагедия. Она много и подолгу плакала, пока не приходил избавительный сон.
Господи, как давно это было! Как будто в другой жизни и не с ней. Вспоминая прошлое, Вера Николаевна не знала, что делать ей сейчас, в настоящем: что сделает с ними Валентина — убьет или не убьет?..
Мишу арестовали в декабре тридцать шестого, а к ней пришли в феврале следующего. Несколько вечеров подряд какой-то мужчина неотступно ее преследовал, когда возвращалась с работы домой. Подумала, кто-то написал и на нее «телегу». Совесть ее была абсолютно чиста, но уже на примере Миши понимала, догадывалась, как все делается. На четвертый или пятый вечер мужчина подошел, показал удостоверение — она, конечно, в темноте ничего не разобрала, — попросил разрешения зайти. Он был вежлив, но она тут же поняла: теперь ей, именно ей будет плохо, очень плохо. Было часов восемь вечера. Он сказал, что к двенадцати подойдет машина и отвезет ее на вокзал. Она должна уехать. Взять с собой следует только самое необходимое, но обязательно теплые вещи. Она не простилась даже с матерью: телефона не было, выйти из дому боялась да и времени на сборы оставалось мало.
Вера Николаевна не знала, что такое ссылка, за что ее ссылают, какая жизнь ее ожидает. Понимала только, что будет несвобода, унижение и бесконечный вопрос — за что?
Дорога была нетяжелой. Она и еще несколько женщин, таких же, как она, ехали в купейном вагоне. В коридоре все время стоял кто-то в штатском. Их было двое. Они менялись. Винтовок у них не было, но на боку, под пиджаком, что-то оттопыривалось. Наверно, наганы. Ехали почти двое суток, а когда к концу вторых один из охранников сказал, чтобы собирались, так как скоро выходить, оказалось, что приехали глухой ночью на станцию, название которой прочитали на фронтоне маленького вокзала. Станция называлась Чаши. О таком населенном пункте она ничего не знала. Их посадили на телегу и везли, наверно, не меньше часа. Остановились около небольшого белого домика. Потом узнала, что такие делают из самана. Дом был нежилой. В единственной комнате с большой печкой стояли и письменный стол и деревянный диван с жестким сидением. У стола два стула. Возница (когда разделся, они разглядели петлицы и кубари на гимнастерке) велел им сесть на диван и начал вынимать какие-то бумаги из сейфа у стола. Он не представился, и только потом они поняли, что теперь это их хозяин, их душеприказчик. Нет, он не казался злым. Просто у него были оловянные глаза.