Висенте Сото - Три песеты прошлого
И тут еще раз, к особому неудовольствию Виса, мягко, но решительно вмешался знакомец:
— Но вы же не мертвый! — И, обращаясь к Вису: — Да скажите вы ему об этом!
Вис, немного растерявшись, да оно и понятно: он спешил записать все, что рассказывал старик, время от временя отхлебывая из рюмки, строчил в упоении с бешеной скоростью, словно вися в воздухе, такого случая он не упустит, и вдруг — на тебе: скажите вы ему об этом; и он решился:
— Ладно, я вам скажу.
Однако старик велел знакомцу помолчать: тихо, подожди, — потом сказал:
— Не знаю. Вы пишите, пишите. Только я не знаю. Я думал: если не хватятся… И слышу, кто-то медленно подходит. Дождь хлестал вовсю, а шаги были неторопливые. Небо раскалывалось на части. Грохотал гром. К яме, как я понял, подошли двое. И один говорит: “Не видишь, что ли? Альпаргаты”. Мамочка моя. На мне-то были ботинки, но все равно — мама родная. Тот еще говорит:
Ладно, пошли. Видишь здесь он, вместе со всеми. Ну идем”. А другой молчал как мертвый. Тот, который говорил, сказал, что закопают нас завтра утром: “Лейтенант сказал — завтра. Пришлют людей из аюнтамьенто. Гак что пошли”. Слышно было, как взревел мотор. "Они уезжают, скорей!” И они ушли. Заработал другой мотор. А потом… Часа два я лежал неподвижно. Пальцем не шевельнул, хотя дождь хлестал меня тяжелыми струями. Я пролежал бы и четыре часа. Душа рвалась в поля, на дороги, но я лежал смирно. Однако те двое напугали меня, понимаете, их интересовали альпаргаты, ботинки и что там еще. Уже совсем стемнело, дождь все лил, но уже ровней, спокойней, гром грохотал где-то в горах, я чуточку приподнял голову и открыл глаза — никого. Хоть страх и подгонял меня, я не встал на ноги, а пополз змеей между мертвыми товарищами, добрался до глинобитной стены, перемахнул через нее и тут уж припустил во весь дух. Направился в горы и шел всю ночь. И вот ведь как устроена душа человеческая: пока я лежал среди убитых товарищей, я о них не думал, а теперь меня охватила жалость к ним, шел я по горным тропкам и говорил им: прощайте, прощайте. Когда показалось солнце, я сказал себе: стой, стой, стой. И все это время думал только об одном: меня считают расстрелянным, значит, самое надежное убежище для меня во всей округе — мой дом. Если только меня не хватились или те двое не заметили, что я жив. А что, если меня ищут? Те двое солдат возбудили во мне и другое опасение: что, если могильщики из аюнтамьенто придут со списком — столько-то расстрелянных, столько-то захороненных, одного не хватает. Вот о чем я думал целых два месяца… У меня не было ни ружья, ни ножика — только то, что было на мне: штаны, рубашка да кальсоны, на ногах — носки и ботинки, в кармане — носовой платок. И ни гроша. Благодаря своему торговому ремеслу и любви к охоте я исходил эти горы вдоль и поперек — Сьерра-Морена, Касорла, Сегура, — все они были хорошо мне знакомы. Но все равно прокормиться — это была задача не из легких, вы понимаете. Приходилось постоянно переходить с места на место, причем с оглядкой, чаще ночью, чем днем. Когда видел, что на скалах появились багровые отблески, выходил из норы. Если б было ружье! Питался спаржей, как дикий кот, прокрадывался на чей-нибудь огород, но, кроме зелени, ничего не находил. Ел стебли и корни диких трав. Но улиток живьем есть не мог. Глядел на них, брал в руки — нет, никак. И все думал: вот я здесь, а все уверены, что я в могиле. А вдруг хватились и ищут, чтобы предать смерти? И знаете, что мне досаждало больше всего?
Вис не знал, и знакомец, слушавший рассказ, как дети сказку, которую знают наизусть, сказал:
— Сейчас узнаете.
— Борода, — сказал старик.
— Борода? — удивился Вис.
— Она все росла, и меня это беспокоило, она была у меня не то чтобы рыжая, но рыжевато-черная. Перед тем как меня повели на расстрел, я уже несколько дней не брился, а теперь она отросла еще больше, я трогал ее руками и молил бога, чтобы меня кто-нибудь случайно не увидел. Особенно какой-нибудь гражданский гвардеец. Я был похож на разбойника. Понимаете, ни дать ни взять огородное пугало. С такой бородой и в лохмотьях, если бы я стал посреди поля, меня бы приняли за пугало. А еще курить хотелось. Не раз курил во сне. В жару прятался в тени какого-нибудь валуна. Карабкался по уступам и пробирался по карнизам скал что твои голуби. Нередко бывало, что курить мне хотелось сильней, чем есть. Но в табачную лавку не пойдешь, сами понимаете. Строил разные планы, но все отвергал.
— И жажда, — напомнил знакомец.
— Да, и жажда. Я знал все ручьи, все ключи. Но раньше полуночи никогда к ним не спускался. Помирал от жажды и все ждал, когда же зайдет солнце. Каждый день ждал. И размышлял. Сделаю то, сделаю это, а потом отказывался и от того, и от другого. Зайти к кому-нибудь из соседей, рассказать, что случилось, и передать жене, чтобы оставила открытой дверь, выходившую на зады. Или послать ей записку с каким-нибудь родственником. “Знай, что я жив, приду тогда-то”. Но нет. Это значило стать обязанным кому-то слишком многим, отдать свою жизнь в чьи-то руки. Или навлечь на кого-то опасность. За эти два месяца меня не видела ни одна живая душа. Заметьте, что, пока я не пришел сюда, я не знал, что недели две назад началась мировая война. Голод съедал мои силы, мою плоть. Знаете, каково увидеть кролика на расстоянии выстрела? Совсем рядом. На рассвете среди валунов. Или зайца. Каково на него смотреть? Я, знаете, охотник. Видеть стаю куропаток, летящих вверх по склону прямо на тебя. От голода готов завыть. Но держись. Ни одного неверного шага, не доверяйся никому, ни к кому не ходи, если жизнь дорога. Или увидеть стадо. Я подумывал, не подойти ли к дому и не подать ли жене знак, как в те времена, когда мы поженились.
— Знак? — спросил Вис.
— Крик совы, я умел кричать по-совиному лучше, чем сова. Понимаете, когда мы женихались, родители ее были против, дескать молоды еще, хотя она была старше меня чуть не на год и страшно злилась на родителей, и вот к ночи я подбирался к загону для овец на задах их двора и подавал знак, а она мне — свой: трижды зажигала и гасила свет в своей спальне. И тогда мы знали, где нам встретиться. Но и на это я не решился. Побоялся,что напугаю ее до смерти. Но эта мысль навела меня на другую.
Тут отец посмотрел на сына, а тот загадочно и довольно улыбнулся.
— Я подумал о нем. О сыне. И решил прийти сюда, в городок. А прятался я далеко, в горах. Там, где гора Монтисон и холмы, за Сантистебан-дель-Пуэрто. Но за две ночи я добрался сюда. Теперь за нашим участком настроили домов, а тогда их не было. За нашим садом начиналось поле. Несколько гумен, небольшое кукурузное поле, а там уж недалеко и до оливковых рощ. Я взял и пришел. Залез на оливу и сидел на ней час за часом. А пришел я на рассвете. Набрал картофеля и спелых груш в карманы и за пазуху. И, помнится, голода не чувствовал. А вот спать хотелось. Устроился понадежней в ветвях, то засыпал, то просыпался. Как сова, которая спит с открытыми глазами. По тропинке проходили люди. Узнал одного соседа, теперь уж его нет в живых, он нес хворост, мне так захотелось… захотелось окликнуть его, соскочить с дерева и выйти ему навстречу, но — не дури. Не делай неверного шага, не отдавай свою жизнь в чужие руки. И вот свечерело, зазвонили колокола. Меня так и подмывало перемахнуть через глинобитную стену собственного загона. Но нет. Спокойно. Я решил по-другому. Пошел третий час ночи. Ни души. Я добрался до гумен. Моего дома оттуда было не видно: его загораживали те два, что сбоку, но я тут все знал как свои пять пальцев. Огляделся. Неподалеку стояла высокая скирда из мешков с соломой и несколько небольших стожков, и я сказал себе: вот оно. Здесь. Здесь я дождусь своего сына. Но ждать пришлось двое суток. Знаете, ребята выходили к гумнам гонять мяч. Я сделал себе гнездо между мешками, оставив дырочку, чтобы посматривать, что делается, и заснул. Как убитый. Уже рассветало, самое время. Мне было мягко. Два месяца я спал среди камней и вполглаза. В двух шагах — мой дом, и так мягко. Сами понимаете. У меня появилась надежда. И я прикорнул, а когда проснулся, словно от толчка, как уже привык, часу в пятом вечера — оказалось, меня разбудили ребячьи голоса.
— Нет, — сказал сын, — сначала собака.
— Ты прав. Меня облаяла собака, очень хорошо меня знавшая, это была пастушья собака, и пастух меня знал, а я сидел, как кролик в клетке, и она на меня лаяла, а сама виляла хвостом — ах ты, сукина дочь! — унюхала меня среди мешков, я ей свистнул, швырнул в нее камешком, и она замолчала. Жду, что будет дальше. Какие-то мальчишки бегали и кричали, но мяча у них не было. Спокойно. Кто-нибудь да подбежит. Колокола отзвонили не помню какой уж час. Я все смотрю, смотрю, и знаете, кого вижу? Свою собственную жену. Прошла у меня перед носом. Моя жена. Вся в черном, и черный платок на голове. Мать моя мамочка! Господи боже мой, это же значит, что меня расстреляли…
И старик остановился посреди комнаты и устремил перед собой неподвижный взгляд, и Вис понял его, понял всю черную глубину колодца, куда ухнула вся жизнь этого человека, и, чем больше он молчал, тем сильнее Вис чувствовал, как и его жизнь проваливается в черный колодец и никак не может достичь дна, а сын сказал: