Елена Сазанович - Гайдебуровский старик
Потому что этой реальностью был Роман. Который стоял напротив меня. И молча, как-то очень молча (я не знаю, как может быть очень), но, честное слово, он очень, очень молча смотрел мне прямо в глаза. А потом, еще более молча, протянул руки, чтобы я отдал ему глобус. Если бы у живых было трупное окоченение, то я решил бы, что оно у меня. Но оно бывает только у трупов. Которым я не был. Поэтому я просто молча (я не умею очень, для этого нужно иметь ледяные глаза) вернул ему волейбольный мяч в виде глобуса.
– М-да, – ледяным тоном протянул следователь. – Это уже переходит все возможные пределы. Старик врывается в чужой дом и ворует антикварную вещь. Впрочем, на вас поступила жалоба, что она вовсе не антикварная.
Нет, эта негодяйка Виола таки успела на меня стукнуть. Пожалуй, я точно скоро стукну ее.
– Я арестован? – я тоже попытался добавить в свой тон кубик льда. Но не получилось. Кубик растаял.
– Арестован? – Роман нахмурил брови. – Это было бы верно. И по закону. Но… Но учитывая ваш, более чем преклонный возраст. Я с арестом повременю. Я не хочу брать грех на душу, даже если он прописан законом.
Роман в одной руке держал глобус, а другой придерживал меня за локоть. То ли он опасался, что я убегу. То ли то, что я в любой момент могу отдать концы. В общем, и то, и другое состояние в этот момент было мне близко к сердцу.
Я так же проворно закрыл отмычкой дверь. И поскольку Роман не препятствовал, у меня зародилась надежда, что вторжение в чужой дом он мне предъявлять почему-то не хочет.
– И где вы так ловко этому научились? – он даже попытался улыбнуться. Но лишь обдал меня ледяным паром.
– А вы знаете, сколькому за сто лет можно научиться! Так почему бы не этому?
– Действительно, почему бы и нет.
Он провел меня к дому. И даже распахнул передо мной дверь. Он вел со мной себя так, словно я почтенный старец, а не без пяти минут арестованный вор. И я подумал, что это очередная уловка. Он что-то наверняка знает. А если и не знает наверняка, то все равно проверит. Потому что я сам себя, как дурак, подставил. Возможно, у него не зародилась бы мысль про улики на глобусе. Ну, мало ли что я мог продать, пусть подделку. Вдруг и меня обманули, я мог легко отвертеться. А теперь. Теперь мне оставалось уповать лишь на случай или недальновидность Романа. Но в последнем я сильно сомневался. У него было отличное зрение.
Я закрыл за собой дверь и прильнул к окну. Я видел, как уходит Роман, пробиваясь сквозь пургу и пронзительный ветер. Он шел медленно, приподняв голову вверх. Такой важный, солидный, он крепко прижимал к груди наш такой неважный и не солидный, но по-прежнему круглый мир. Который к тому же, как утверждал фантазер Галилей, умел вертеться.
Я остался один. Мое ночное предприятие было успешно провалено. Я огляделся. Моя пустая комната с редкой современной мебелью напоминала камеру. Конечно, я мог сравнить ее с живой могилой, как сказал Сенечка, но я не видел живую могилу и даже не мог ее себе представить. А вот камера. Как-то она для меня становилась все реальнее и реальнее. И чтобы эту реальность как-то заморозить, притенить, я свой единственный диван пододвинул к окну. В этом случае я мог забыть, что нахожусь в голых стенах. Я мог видеть лишь небо. Замерзшее темное небо, из которого падал и падал снег.
Глядя на небо, я не мог невольно не думать о небесной каре, которая может меня ждать. О справедливой каре. И справедливой участи, которая меня вот-вот может ждать. А, может, не может? На сегодняшний день я не мог припомнить людей, знакомых или незнакомых, которых настигла небесная кара. Вполне возможно, их вообще нет. А вот припомнить тех (чаще незнакомых) преступников и негодяев, которым все легко сходило с рук – мог. И чем больше и чаще они изощрялись в своих неблаговидных делишках, тем легче им было идти, нет бежать вверх. Прямо к небесным далям. И не мог я припомнить тех (чаще знакомых), которым добро оборачивалось несчастьями или гибелью. И что такое тогда небесная кара?
И вновь я смотрел и смотрел на небо и думал. Возможно, земля это его отражение. Возможно его тень. Но мне казалось, они так похожи. И так друг от друга зависимы. И то что происходит на земле, происходит на небе. Только уже по большому счету. И если у нас празднуют победу злодеи, почему они не празднуют там? И если у нас нет возможности и сил помочь хорошим людям. Почему мы думаем, что есть возможности и силы помочь нам оттуда? Если акции давно распределены не в пользу добра. А в пользу преступников. Как на небе, так и на земле. А у добра в лучшем случае 10 % акций. А может и вовсе один. Нет, пожалуй, 10. С одним процентом мир бы не просуществовал и минуты. Земной шар бы лопнул в один миг. На десяти процентах еще можно держаться. Даже если добро уже не держится на ногах. Зло на десяти процентах добра продержаться еще может.
Это были невеселые мысли. Как и невеселое темное небо в пелене снега. Холодное, замерзшее небо, от которого валил пар. Но я должен был радоваться подобным мыслям и подсчетам. Не знаю, верны ли они, я ведь не был бухгалтером, им был парень Таси. Вот бы у него спросить. А я был всего лишь философом. А философы чаще всего ошибаются. Сегодня я принадлежал большинству. Я встал в ряды тех, у кого 90 процентов преступных акций. Я отвернулся от 10-ти. Потому что когда-то устал. Устал бороться с тем, что победить невозможно. Зато у меня был большой шанс не просто выжить, но и хорошо жить. Но меня почему-то это не радовало.
С этими мыслями, в которых была надежда на спасение. И ненависть к этой надежде, я и уснул. Под черным небом. Из которого валил и валил белый снег. На круглую мерзлую землю. Никчемную землю. Помню, последнее, что я помню, это чувство своей собственной никчемности. Не потому что рядом было небо. Или потому что я был на земле. Скорее, и то, и это. Мне нравилось жить под этим небом и на этой земле. И чувствовать чувство никчемности. Знаете, люди всегда соревнуются. Им всегда себя мало. Им нужен кто-то еще, чтобы себя до конца осознать и принять. И поэтому все не любят друг друга. Потому что кто-то всегда находится лучше. А как может понравиться тот, кто лучше? Это уже утопия. Я как философ это знаю. Люди ненавидят себе подобных. Начальники начальников, врачи врачей, дворники дворников, художники художников, а миллионеры миллионеров, хотя, что может быть больше миллионов? Наверно, может. И любовь, и талант, и достоинство. Но все равно ненавидят. Так же никчемные ненавидят никчемных. Хотя вряд ли соревнуются. Тут другое. Тут ненависть к самим себе и к тому неприглядному факту, что ты не хочешь выбраться из братства никчемных. А наоборот, хочешь в нем застрять навсегда. Я любил никчемность и ее ненавидел. Я любил неудачников и их презирал. Как-то я спросил у одного никчемника:
– И зачем?
Он просто ответил:
– Что бы только так, и ничего больше.
Помню, меня поразило – больше. Вот в чем наша проблема. Мы не хотели большего! Не потому что не умели, не потому что были безграмотны, не потому что были нечестны. Мы просто УЖЕ не хотели большего. Потому что перед нами стал выбор. Выбор не очень приятный, но очень многим понятный. Мы его не хотели. Мы выбрали участь никчемных. Она была смиренна, безопасна и проста. Кто ее не выбрал, были счастливее нас, но мы им почему-то не завидовали. И я даже не знаю, почему. Наверно, изначально не умели. А возможно, потому что мы были в глубине души рады, что нас, вот таких, все равно никто не может понять и победить. Даже если давно победили. Но кто знает, что такое победа? И бывает ли она вообще? Во всяком случае, навсегда.
Странно, я подумал о никчемных, хотя уже не был в их рядах. Я был преступником. А они никогда не бывают никчемными. Я же не был ни стариком, ни нищим, ни убогим. Я был достойным образцом своего общества. Но мне от этого легче не становилось. Иногда мне казалось, если я даже явлюсь с поднятыми вверх руками, меня все равно отпустят, только потому, что я совершил преступление, только потому, что я убил старика. Мне казалось, что это даже возвысит меня в глазах многих и многих, и мне протянут руки, и мне пожмут руки, и кто-то выпишет чек. А ведь это так просто. Нет, не выписать чек, а так просто все принять. И главное, можно принять все, все, все. И сделать по-другому все, все, все. И другими всех, всех, всех. Так просто. Стоит только поднять руки вверх.
Я был готов поднять руки вверх. Но я уснул. А с поднятыми вверх руками не засыпают. И небо уснуло и успокоилось. И снег перестал падать. И тоже уснул мертвым сном, плавно ложась на землю. В эту ночь закончилась пурга. Но еще не зима. А я так ждал весны. Я еще надеялся. Не на хорошую участь. Я ее не заслуживал. Хотя небо, с его злыми покровителями, думало, что заслужил. Я просто надеялся на весну.
А утром по-прежнему была зима. Только какая-то тихая, умиротворенная. Словно уставшая. Словно надоело ей разбрасываться снегом и раздуваться метелью. Окно покрылось снежинками. И я плохо видел небо. Но видел, что снежинки сверкали желтым цветом. Значит где-то там, далеко-далеко наверху было солнце.