Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
Эта перпендикулярность в отыскании востока на Северном вокзале содержательна: сложение двух векторов дает в итоге северо-восток. Не как компасную засечку, но как имя в метафизике России. С Ярославского вокзала едут и на дальний Север, и на Дальний Восток. И даже на восток ближайший, выворачивая на владимиро-нижегородский путь вскоре за городом и Лосиноостровским лесом.
Вокзал снаружи тоже наделен вращательным моментом. Оглядывать его — как обходить корабль по берегу или на лодке. Главных фасадов на Ярославском столько, сколько ракурсов. Метафорическая апсида с востока смотрит башней, обороненной машикулями навесного боя. Метафора церковного строения подперта килевидной аркой над порталом. Эта килевидность буквализируется опрокинутым над головой входящего каркасом деревянных шпангоутов — несущих ребер корабля.
Так на театре, в представлении какой-нибудь «Хованщины» — вот где поистине вокзал, «вокальный зал», как и хотел русский язык! — вращающийся задник декорации с силой условности, равной силе обобщения, прессует в емкий образ образы страны или столицы, не противореча ни одной деталью смыслу целого, лишь поворачиваясь к зрителю то передом, то боком, то другим, деля на части ход событий.
Теперь возможно утверждение, что Кремль в модели Ярославского вокзала трактуется как храм, корабль и крепость; лучшее слово здесь — ковчег.
Совмещение. Но не дворец. Дворцом наряжен Николаевский вокзал.
Модельно, с Николаевским вокзалом царский дворец как будто в самом деле переходит на холм Ваганькова. Впрочем, между двумя холмами не остается места для границы и полемики. Именно так развернуты к Замоскворечью дом Пашкова и дворец Кремля. На Трех вокзалах три доли мира важней, чем два холма, и два вокзала на высоком берегу взаимно вежливы, едва не равнодушны, развернутые к третьему на низком.
Если помыслить ситуацию в пределе, то Николаевским вокзалом дом Пашкова и дворец Кремля представлены в наставшем тождестве. Недаром же Большой дворец и Николаевский вокзал вместе манифестируют стиль Константина Тона и идейную программу Николая I. Идя вдоль Николаевского к Ярославскому, мы узнаем себя вошедшими в черту Кремля сквозь Боровицкие ворота и следующими вдоль плоской декорации дворца к соборам с их подвижной всефасадностью.
О модерне. Развитие архитектуры от Тона к Шехтелю и есть движение от плоскости к объемности. И от академической копирки к искусству намекания прообраза, укрытого, как церковь «кораблем» на Северном вокзале. И не сойти нам с места — просто повернуться и сравнить с Казанским, что движение во времени от Шехтеля до Щусева значит возврат копирки, но с удержанием объемности. Меж Николаевским и Северным лежит дистанция архитектурной революции, Казанский — воплощение реакции, но между ним и Николаевским становится понятно, что реакция не может быть простым возвратом, ибо революция умеет навязать свое наследство. Три вокзала в архитектурном смысле суть тезис, антитезис, синтез.
Чтобы модерн мог выбраться на свет из бесконечных тупиков академической эклектики, архитектуру захватили живописец, график, театральный декоратор: Васнецов, Поленов, Врубель, Малютин, Шехтель… Награда этого захвата — Северный вокзал. Пытаясь разъяснить причину его русскости, бессмысленно разглядывать детали. Но внутри такой архитектуры, завоеванной художниками, должен был родиться новый архитектор. Он и родился (потому так краток век модерна), и для начала просто описал приемы новизны, включил их в каталог, раздал ученикам, тем самым уравняв в значении с приемами прежних эпох; потом сознал, что прежние не хуже были. Вот что такое зодчий позднего модерна — Щусев, например.
Вокзал-город. И вот его вокзал — по-русски полномерный, сложносоставной и весь во власти множественного числа: палаты, кровли, башни, входы, окна… Но русскость целого не исчезает в рассмотрении частей. Вокзал уже не столько дом-город, сколько образ дома-города — новая сложность, новая степень остранения.
Наша каланча. Сказать теперь, что Три вокзала воплощают архетип центральной площади: собор, дворец (вариант: ратуша) и фронт приватных представительных фасадов, — значит сказать не все.
Поскольку три вокзала значат Православие, Самодержавие, Народность.
На площадь вышел граф Уваров. Что Уваров — сам император Николай назначил этому полю переезжему, мокрому месту полниться смыслом, и не выйдет Каланчевка никуда из русских парадигм. Вся философия тут с нашей каланчи, да наша каланча не ниже прочих.
Поворот сцены. Полагать, что зодчие вокзалов воплотили средокрестие Москвы совсем уж бессознательно, — значит не только превозносить идею города, способную являться и в моделях, но и принижать людей, способных проявлять ее.
О Боровицкой площади думал по крайней мере Щусев, которому досталось закончить Каланчевку как ансамбль. И было бы нечестно не увидеть Каланчевку взглядом Щусева.
Чтобы увидеть, надо переместиться из центра в угол площади и стать у виадука, ближе к пирамидальной башне. Тогда на дальнем плане из фронта Казанского вокзала выступит вперед, окажется видней, чем прежде, другая башня — круглая, приземистая, с плоским и, как кажется, открытым верхом под короной, соединенная с массивом основного здания мостом — точнее, теплым переходом над проездом во внутренний вокзальный двор. Невидимый из центра площади, мост уточняет адрес прототипа башни: не Новодевичий или Донской монастыри, а Кремль, его Кутафья башня. Теперь пирамидальная, большая башня снова прообразует Боровицкую, поскольку весь фасад вокзала уподобляет неглименской стене Кремля в острейшем ракурсе от устья и Большого Каменного моста. И не Москва-река уже, а нижняя Неглинная, ее долина привидится теперь между вокзалов.
Мастер сцены Щусев поворачивает Каланчевку, делая ее сменной моделью обеих мизансцен грунтового начала города — трехдольной москворецкой и неглименской двудольной.
Образы опричнины. Лишь Николаевский вокзал на повороте не уходит с места, если это место Ваганьковского государева двора, Пашкова дома. В этом случае вокзал, классицистически однофасадный, то есть по определению малоподвижный, есть вовсе неподвижный стержень совершаемого разворота площади. Но весь неглименский фасад Арбата в новом прочтении модельной мизансцены иносказуется двумя из трех вокзалов — Николаевским и Ярославским.
В минуту поворота может показаться, что Ярославский обессмыслен, неотождествим, как знак, на новой роли. Что просто держит сторону соседа, длит его фасад, двоит его объем. Но ведь так точно длился и двоился вдоль и вверх по берегу Неглинной фасад Арбата, когда в его строке кроме Ваганьковского царского двора встал двор Опричный. Похоже, с переменой мест на Каланчевке это место Ярославского вокзала.
Теперь и он, и Николаевский фрондируют против Казанского вокзала, как Опричный и Ваганьковский дворы фрондировали против Кремля; как продолжают поступать наследники этих дворов — дом Университета («новый») и Пашков дом.
Кремлю Опричный и Ваганьковский дворы казались взвешенными на невидимых весах — скажем, на перекладине моста через Неглинную с его Кутафьей. Так Николаевский и Ярославский вокзалы уравновешены на поперечной площадной оси, которая закреплена на стороне Казанского вокзала именно репликой Кутафьи.
Образы опричнины (продолжение). Не нужно думать, что шехтелевский вокзал-шедевр, в первом прочтении знаменовавший Святую Русь, теперь чернится исторической опричниной. Раньше всего опричнина есть категория естественной, географической истории Москвы, синоним арбатского холма, всегда имеющегося опричь Кремля. Эта опричнина служила почвой утопизма — но и шедеврального строительства, чему порукой дом Пашкова. Даже символично, что высокий образ Ярославского вокзала способен означать равно Арбат и Кремль.
И храмовидность Ярославского совсем не вчуже новому контексту, коль скоро Занеглименье и до, и после, и во время исторической опричнины искало обзавестись подобием кремля с соборным храмом. Нет, взаимоположение вокзалов не означает, что лучшим местом для такого храма был бы взгорок Опричного двора. И все же сам Опричный двор был понят Грозным как сакральный, а не только административный центр.
Однако главный храм Арбата должен был заняться в обеих боровицких мизансценах — неглименской и москворецкой. Между тем квартал Опричного двора, даже отмеченный высоким университетским куполом (и еще более высокой церковью на смежном с «новым» Университетом Шереметевом дворе), виден с Москвы-реки эпизодически и на чрезмерном отдалении. Вот новая причина передоверить жестикуляцию и образность Опричного двора Пашкову дому. (Вспомнить и чье-то конкурсное предложение поставить храм Спасителя на высоте и в глубине Ваганькова, между Воздвиженкой и Знаменкой, вблизи Пашкова дома. В таком решении дворец и храм альтернативного холма Москвы составились бы по-кремлевски тесно и открылись бы Москве-реке.)