Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
На бугре, рядом со стареньким ларьком, построили новый, сверкающий стеклом и краской. Но, как и раньше, прикрыв лицо кепкой, дремал рядом с ним человек.
Сразу за буфетом глухой стеной стояли сады. Они сильно загустели, и я уже не узнавал их. Упали в садах подгнившие оградки, все перемешалось, перепуталось, и нельзя было разобрать тропинки, которые то и дело упирались в непроходимые заросли.
Иногда неожиданно близко возникала вода залива — она тяжело покачивалась, и легким сквознячком холодило лицо.
Уже вечерело, когда я, отчаявшись разгадать запутанные, как жизнь, тропинки, вернулся к платформе.
Там сидел закутанный в лохмотья человек, а рядом с ним лежала большая желтая папка.
— Афоня?! — спросил я.
— Все мы Афони… — ответил человек и повернулся ко мне лицом.
Я вздрогнул от испуга: прямо на меня смотрели круглые красноватые глаза, а заострившийся нос желтовато поблескивал, как клюв у птицы.
— Ты изменился, Афоня, — опуская глаза, сказал я. — Ты совсем стал похож на птицу.
— Я птица, — как обычно, ответил Афоня.
— Я знаю… Теперь-то куда, а?
— Туда… — Афоня неопределенно махнул рукой.
— Афоня, — засмеялся я. — Ты в небо показываешь?
Он не ответил. Встал, напряженно прислушиваясь к неясному шуму.
— Не скоро еще электричка, — сказал я. — Я смотрел. Минут через двадцать.
— Нет! — Афоня вздохнул. — Пора…
Я тоже посмотрел в небо и увидел птиц, летящих к платформам.
— Пора… — повторил Афоня и взмахнул своими лохмотьями. И мне почудилось тут, что это не лохмотья совсем, а оперение птицы, что, расправив лохмотья, Афоня взлетит в холодное осеннее небо.
Он добежал до края платформы и остановился. Птицы уже исчезли вдали.
— Не получилось… — смущенно сказал Афоня.
Я отвернулся.
Обнаженно белели станционные березы. Летели по ветру желтые листья, и падали в воду, и плавали там, среди отражений семафоров и дорожных знаков.
1973
Настенька
В сумерки, когда белесый туман медленно полз по дорожкам сада, Настенька часто выходила из дому и, встав под окнами, думала, что она — дерево.
Так и минуло детство, а когда она пошла в школу, случился конфуз.
— Кем вы хотите быть, дети? — спросила учительница и, заглянув в журнал, вызвала: — Авдюхин!
Из-за парты встал симпатичный, немного похожий на бегемота мальчик и басисто сказал:
— Летчиком!
— Молодец! — похвалила его учительница и назвала следующую фамилию: — Аверькин!
Дети хотели быть милиционерами и врачами, моряками и водолазами, космонавтами и пожарниками, и все шло хорошо, пока палец учительницы не уперся в Настенькину фамилию.
— А я хочу быть деревом… — простодушно сказала она.
— Почему деревом? — удивилась учительница и, оторвавшись от классного журнала, внимательно посмотрела на Настеньку.
— Оно зеленое… — улыбаясь, ответила та. — В нем жучки живут, птички разные… Самолеты над ним пролетают…
— Голубушка! — перебила ее учительница. — Мы все знаем, что такое дерево. Ответь нам, пожалуйста, какую профессию ты выбрала для себя, а дерево — это не профессия.
— Я знаю, — грустно сказала Настенька. — Но я так хочу быть…
— Кем? — перебила ее учительница.
— Деревом… — повторила Настенька и заплакала.
После этого ее вызывали к директору, но и там Настенька не отреклась от дерева, и ее стыдили и грозились не принять в октябрята.
— Ты уже совсем взрослая! — говорили ей.
— Я знаю, — отвечала Настенька. — Но так хочется быть хоть немножко деревом.
— Какая же ты бессовестная! — ругались Настенькины родители, которых тоже вызвали в школу. — Мы стараемся, растим тебя, а ты никем не хочешь быть.
— Ну, как же! — торопясь и забывая проговаривать слова, оправдывалась Настенька. — Я хочу быть дере… с ветами, во мне бу… жить пти… мошки…
И снова ее ругали и стыдили, и только морщинистая старая бабушка спросила:
— Каким ты хочешь быть деревом, внученька? Березкой? Вишенкой?
— Ой, какая ты глупая, бабушка! — вздохнула Настенька. — Я ведь сказала: я хочу быть просто де-ре-вом…
И бабушка отвернулась от нее, прижимая к губам уголок косынки.
Впрочем, скоро от Настеньки отступились.
Шли годы.
Взрослела Настенька. Взрослели мальчики в ее классе. Взрослел Авдюхин и все меньше походил на бегемота…
А потом и школа кончилась, и Настенька поступила в институт, где ее учили строить деревообрабатывающие станки и машины…
Она училась вместе с Авдюхиным.
Отношения между ними были хорошими, но дружба не завязывалась, только здоровались при встречах, и чаще Настенька наблюдала за своим школьным товарищем со стороны.
От других знакомых и узнала она, что Авдюхин женится.
Она долго плакала в тот день, уткнувшись лицом в подушку, а вечером встала с кровати и вдруг вспомнила, что она — дерево.
Настенька торопливо собралась и последней электричкой уехала в дачный поселок.
Была уже ночь.
Крупные звезды висели над станцией. За высокими, темными заборами сонно перелаивались собаки.
Настенька не стала заходить в дом, сразу прошла в запущенный сад и, сбросив плащ, встала среди деревьев.
Ночь была долгой и сладкой.
Шершавая кора медленно охватывала ее. Томительно набухали на ветвях почки.
Еще помня себя, Настенька хотела переступить, чтобы встать ближе к дому, но ноги уже не слушались — навечно срослись они с землей.
Родители долго искали Настеньку, но ни милиция, ни всесоюзный розыск ничем не смогли помочь.
Им оставалось теперь только стареть в горьковатой тишине запущенного сада.
А скоро Настенькиного отца — он был крупным начальником — перевели в другой город, и он продал дачу.
Продал Авдюхину, тому самому молодому человеку, в которого так больно была влюблена Настенька.
Авдюхин за эти годы сильно изменился: пополнел, полысел, сделался очень хозяйственным. Он долго бродил по саду и прикидывал, что вот здесь у него будет клубника, здесь — огурцы… Авдюхин тяжело вздыхал — сад был старым, запущенным, и требовалось расчищать его.
Долго Авдюхин стоял перед Настенькой и все не мог понять: какое это дерево? Потом махнул рукой и решил, что надо срубить его.
Дерево срубили, но тень от его ветвей осталась на земле, и в этой тени не росли ни огурцы, ни клубника.
А скоро Авдюхина вызвали в школу. Оказалось, что его сын-первоклассник объявил, что хочет быть озером.
— Оно такое ясное, светлое… — говорил он и плакал.
Авдюхин выдрал сына ремнем.
1976
Страх
Цыганка сказала — он бояться не должен…
Таким и ро́стили.
Он и не боялся ничего. Не боялся темных комнат, не боялся один ходить в лес. Огня не боялся. Воды. Не боялся рассказов детских, жутких, где умирает у девочки мать, умирает отец и зовет пятерых подружек девочка, а из пола торчат пять пальцев. И уходит одна подружка — и только четыре пальца, и уходит другая — и три… А когда уходит последняя, нет больше пальцев, только на полу словно бы кровь запеклась.
Нет! Не боялся и, как девочка эта, сам бы спустился в подполье и пошел бы искать разгадку странному, будоражащему кровь страху. Не боялся…
И снова приходила цыганка. Сидела на кухне — морщинистая, пронзительноокая. Только взглянула на него, засмеялась, застучала клюкой по полу, погрозила пальцем, темным, корявым.
— Испугаешься! — сказала.
— Нет! — ответил он и прошел мимо. Руки засунул в карманы, засвистел под окнами.
Жизнь потом прожил долгую, детей вырастил.
Однажды в раскрытую дверь услышал, как рассказывает дочка своей подружке про девочку, как замирает от страха тоненький голосок… Усмехнулся, снова вспомнил цыганку, задумался.
Над диваном, где он спал, обои треснули. Стена внизу была обклеена плакатами, картинками разными, и ползла в прореху рука — корявая, страшная.
Какие-то кресты виднелись вдалеке, пошатнувшаяся ограда…
Дом садился, прореха становилась все больше. Рука тянулась к нему, с каждым днем — все ближе.
Жизнь прожил большую, правильно жил, детей вырастил, дело работал и ничего не боялся — только рука вот тянулась к нему.
Часто думал перед сном: переклеить надо обои, но забывал — дела, все дела… Ночью снова руку видел, снова думал: «Да, надо, надо заклеить»… Лежал с открытыми глазами, уже не про обои думал, о другом.
Жизнь правильную прожил.
Иногда открывал старую, в потемневшей обложке книгу. Читал. Странно становилось, словно про него это написано. Снова ночью лежал с открытыми глазами — рука все ближе к нему была… Но не страшно было.
Дом над рекой стоял. На берегу заросли — ивы, ольха… Летом там соловьи пели.