Халед Хоссейни - И эхо летит по горам
НВ. Я все же настаиваю, чтобы вы со мной выпили. Ненавижу — нет, презираю — питие в одиночку.
Наливает мне бокал шардоне. Пригубливаю из вежливости.
НВ. У него, у отца моего, всегда были холодные руки. В любую погоду. У него всегда были холодные руки. И он всегда носил костюм, опять же — в любую погоду. Идеального покроя, с острыми стрелками. И шляпу. И броги двух оттенков. Он был красив, пусть и на торжественный лад. К тому же — и это я поняла существенно позже — на искусственный, слегка абсурдный, псевдоевропейский лад, довершенный еженедельными играми в газонный боулинг и поло, а также обожаемой женой-француженкой, и все это — на радость молодому прогрессивному королю.
Она ковыряет ноготь, некоторое время молчит. Я переворачиваю кассету в диктофоне.
НВ. Мой отец спал в своей комнате, мы с мамой — в своей. Днем он обычно обедал с министрами и советниками короля. Или катался верхом, играл в поло или охотился. Он обожал охоту.
ЭБ. То есть вы не слишком много общались. Он, в общем, отсутствовал.
НВ. Не вполне. Он непременно проводил со мной несколько минут каждые пару дней. Приходил ко мне в комнату, присаживался на кровать, и то был мне сигнал забираться к нему на колени. Он качал меня, мы оба при этом говорили мало, и наконец он спрашивал: «Ну, чем займемся, Нила?» Иногда разрешал мне достать у него из нагрудного кармана платок и складывать его. Понятное дело, я его попросту комкала и засовывала обратно к нему в карман, а он изображал поддельное изумление, что казалось мне весьма комичным. И так мы играли, пока ему не надоедало, а случалось это довольно скоро.
Тогда он гладил меня по волосам холодными руками и говорил: «Папе пора, олешка. Беги».
Она уносит фотографию в другую комнату, возвращается, достает из ящика еще одну пачку сигарет, закуривает.
НВ. Такое вот он мне дал прозвище. Мне нравилось. Я скакала по саду — у нас был громадный сад — и напевала: «Я — папина олешка! Я — папина олешка». Много позже я поняла, насколько зловещим было это прозвище.
ЭБ. Простите?
Она улыбается.
НВ. Мой отец стрелял оленей, месье Бустуле.
До квартиры маман можно дойти пешком, всего несколько кварталов, но дождь заметно усилился. В такси маман, укрытая плащом Пари, сворачивается клубком на заднем сиденье и безмолвно смотрит в окно. Пари в этот миг она кажется старой, гораздо старше ее сорока четырех. Старой, хрупкой, худой.
Пари уже некоторое время не заглядывала к маман. Поворачивает ключ в замке, они входят, и она видит, что кухонная стойка заставлена грязными бокалами, открытыми пачками чипсов и пасты, тарелками с ошметками неопознаваемых пищевых окаменелостей. Бумажный пакет, набитый пустыми винными бутылками, высится на столе, того и гляди рухнет. На полу газеты, одна пропиталась кровью сегодняшнего происшествия, а на ней — одинокий розовый шерстяной носок. Пари пугает такой вид жилого пространства маман. Пари самоедствует. На что, зная маман, и мог быть расчет. Ей противно, что подобные мысли приходят в голову. Такое пусть Жюльен думает. Она хочет, чтобы ты огорчалась. Он говорил это не раз за последний год. Она хочет, чтобы ты огорчалась. Когда он произнес это впервые, Пари полегчало: ее понимают. Она была ему признательна: он облек в слова то, что она не могла — или не стала бы. Ей показалось, что нашелся союзник. Но теперь… Она улавливает в его словах проблеск зловредности. Тревожный недостаток доброты.
Пол в спальне завален одеждой, пластинками, книгами, газетами. На подоконнике — стакан с водой, пожелтевшей от плавающих в ней окурков. Пари сбрасывает книги и старые журналы с кровати и помогает маман залезть под одеяло.
Маман смотрит на нее снизу вверх, тыльная сторона ладони — на забинтованном лбу. В этой позе она похожа на актрису немого кино, вот-вот лишится чувств.
— Оклемаешься, маман?
— Сомневаюсь, — отвечает она. Не похоже на мольбу о внимании. Маман говорит это плоско, скучающе. Устало, искренне, определенно.
— Ты меня пугаешь, маман.
— Уже уходишь?
— Хочешь, останусь?
— Да.
— Тогда остаюсь.
— Выключи свет.
— Маман?
— Да.
— Ты принимаешь лекарства? Или бросила? По-моему, бросила, а я волнуюсь.
— Не начинай. Выключи свет.
Пари выключает. Садится на край кровати, смотрит, как мать засыпает. Потом идет на кухню и принимается за колоссальную уборку. Находит пару перчаток, начинает с тарелок. Отмывает стаканы, смердящие давно прокисшим молоком, плошки с присохшими хлопьями, тарелки с едой, испятнанной косматыми зелеными плешами плесени. Вспоминает, когда впервые мыла посуду у Жюльена дома — тем утром, когда они впервые переспали. Жюльен сделал им омлет. Как ценила она это простое домашнее действие — мытье тарелок в раковине, а вертушка играла им Джейн Биркин.
Она восстановила с ним связь год назад, в 1973-м, впервые почти за десять лет. Они столкнулись на улице рядом с канадским посольством — на студенческой демонстрации против охоты на тюленей. Пари идти не хотела, да к тому же ей надо было закончить работу по мероморфным функциям, но Коллетт настояла. Они тогда жили вместе, и такой расклад все более усиливал их взаимное неудовольствие. Коллетт начала курить траву. Взяла моду носить ободки и свободные малиновые рубахи, расшитые птицами и маргаритками. Притаскивала домой длинновласых неряшливых юношей, которые съедали продукты Пари и дурно играли на гитарах. Коллетт не вылезала из забастовок — протестовала против жестокого обращения с животными, расизма, рабства, французских ядерных испытаний в Тихом океане. В квартире царил постоянный тревожный гул, какие-то люди приходили и уходили. А когда они с Коллетт оставались одни, Пари ощущала вновь возникшее между ними напряжение — высокомерие подруги, ее невыраженное неодобрение.
— Они врут, — оживленно говорила Коллетт. — Утверждают, у них щадящие методы. Щадящие! Ты видела, чем они их бьют по голове? Эти их хакапики видела? В половине случаев несчастное животное еще не умерло, а эти сволочи втыкают в них крюки и втаскивают в лодку. Они их свежуют живьем. Пари. Живьем!
Коллетт это последнее произнесла с таким нажимом, что Пари захотелось извиниться. За что — непонятно, однако она ощущала, что в эти дни общество Коллетт, ее упреки и постоянное негодование мешали ей дышать.
Собралось всего человек тридцать. Ходил слух, что явится сама Брижитт Бардо, но слухом он и остался. Коллетт такая явка разочаровала. Она вступила в разгоряченную перепалку с тощим бледным юнцом в очках, Эриком, — он, насколько Пари поняла, отвечал за организацию шествия. Бедный Эрик. Пари его пожалела. Все еще бурля, Коллетт взялась руководить. Пари шла за всеми ближе к хвосту, рядом с плоскогрудой девицей, та с неким нервическим возбуждением выкрикивала лозунги. Пари уперлась взглядом в мостовую и изо всех сил пыталась не выделяться.
На углу улицы какой-то человек похлопал ее по плечу:
— Кажется, тебе до смерти нужен спаситель.
На нем был твидовый пиджак поверх свитера, джинсы, шерстяной шарф. Волосы длиннее, чем прежде, он немного, но элегантно постарел — тем манером, какой женщины его возраста считают несправедливым и даже возмутительным. По-прежнему стройный, может, одна-другая морщинка у глаз, еще чуть больше седины на висках, на лице — легкая тень усталости.
— Точно, — отозвалась она.
Они поцеловались в щеку, а когда он спросил, не выпьет ли она с ним кофе, Пари согласилась.
— Твоя подруга, похоже, сердится. До смертоубийства рукой подать.
Пари оглянулась и увидела Коллетт рядом с Эриком — она кричала и выбрасывала вверх кулак и одновременно таращилась на них. Пари сдавленно прыснула: смех привел бы к непоправимому ущербу. Виновато пожала плечами и нырнула в сторону.
Они отправились в маленькое кафе, уселись за столик к окну. Он заказал им по кофе и «наполеону». Пари наблюдала, как он разговаривает с официантом тоном доброжелательной властности, который ей был так памятен, и чувствовала тот же трепет в животе, что и когда-то еще девчонкой, когда он приезжал за маман. Ей вдруг стало неловко за свои обгрызенные ногти, ненапудренное лицо, за волосы в обвисших кудрях — лучше бы все-таки высушила их после душа, но опаздывала, а Коллетт уже металась по квартире, как зверь в зоопарке.
— Я как-то не причислял тебя к протестному типу, — сказал Жюльен, прикуривая для нее сигарету.
— Я и не он. Это я из виноватости, а не по убеждениям.
— Виноватости? За охоту на тюленей?
— Перед Коллетт.
— А. Ну да. Знаешь, мне кажется, ее я бы тоже немного боялся.
— Да мы все.
Рассмеялись. Он потянулся через стол, тронул ее за шарф. Опустил руку.