Фредерик Бегбедер - Французский роман
Поскольку дочь бередит мою память, я делаю вывод, что ребенок выполняет функцию воздействующего на мозг электрода. Стоит мне на нее посмотреть, и в голове вспыхивают электрические разряды. Вот вам одно из возможных определений любви: это электрошок, пробуждающий воспоминания.
Глава 27
Прогулка по Парижу
В 14.00 мне сообщили, что прокурор распорядился перевезти меня в больницу Отель-Дьё, чтобы я пописал им в пробирку. Я жестоко разочарован: инспектор, допрашивавший меня утром, утверждал, что после проведенной в «обезьяннике» ночи меня выпустят, — ничего подобного. Четверо полицейских заводят мне руки за спину, надевают наручники и ведут к фургону, в котором мне предстоит прогуляться по Парижу. Прячу голову под куртку — на случай если нас подкарауливают папарацци. Впрочем, я даже доволен: экскурсия в больницу позволит глотнуть свежего воздуха. Наконец-то я покину вонючий стенной шкаф, в котором промаялся всю ночь…
Отель-Дьё меня разочаровал. Тюремного врача нет на месте — удалился обедать. Сижу и жду в компании других заключенных: мокрого как мышь нарка в ломке, серолицего, исступленно чешущего себе руки; наркодилера, тупо повторяющего, что он ни в чем не виноват; воришки, который, едва с него сняли наручники, бросился пожимать лапу дилеру: оказывается, они знакомы, уже сидели вместе. Наконец врач, отобедав, соизволил вернуться, и полицейский протягивает мне белый пластиковый стаканчик:
— Ну, в общем, это… Вы должны туда помочиться.
И указывает мне на дверь туалета. Проблема в том, что мне нечем писать — я все утро только и делал, что выжимал из себя влагу. Когда я просек, что единственное доступное мне развлечение состоит в походах в туалет и обратно, то использовал этот шанс на всю катушку. Охранникам приходится отпирать двери камеры и вести вас в конец коридора, что позволяет размять ноги. Так что в настоящий момент я не способен порадовать жандармов ни единой каплей. Возвращаюсь из туалета с пустым стаканчиком. Возле меня столпилось человек пятнадцать недоумевающих полицейских в форме: один из самых популярных в мире французских писателей, арестованный за непотребное поведение в общественном месте, не может пописать в стаканчик. Ситуация не радует ни их, ни меня. Прошу принести воды, выпиваю три стакана и снова усаживаюсь рядом со своими новыми друганами — наркоторговцами. Тот, который только что объяснял полицейским, что никакой он не дилер, поворачивается ко мне:
— А ты-то чего тут забыл? Я тебя вроде где-то видел… Тебя по телику не показывали?
Странно, что мои голосовые связки еще в норме:
— Употреблял наркотик на улице.
— Гаш?
— Кокс.
— Ха-ха-ха! Ну ты даешь! Ты чего, прям с руки нюхал или на помойном баке пристроился?
— На капоте тачки.
Он покатывается со смеху:
— Не-е, мужик, ну ты крутой! Респект и уважуха. — Он понижает голос: — Слышь, если тебе надо, только свистни. У меня такой кокос закачаешься. Вот тебе моя мобила.
— Э-э… Да я, собственно…
— Канал надежный, не дрейфь. Восемнадцатый округ… «Рыбья чешуя», венесуэльская. Натуральный продукт, ты чё…
— Ого, значит, у нас уже и дилеры за экологию борются?
— А то! Никакой генетически измененной дряни! Гарантия сто процентов!
Мы вместе смеемся. Нарик в героиновой ломке силится улыбнуться. Вот оно, братство наркоманов за решеткой. Тюряга — лучший клуб знакомств. Наконец мой мочевой пузырь пробуждается. Снова иду в туалет, теперь уже в сопровождении эскорта полицейских, как будто я глава какого-нибудь государства. Выхожу, держа в руке теплый желтый стаканчик. Далее врач меня быстро осматривает, роняя довольно загадочную фразу: «Давление повышенное, но после того, что вы пережили, это нормально». Снова еду в полицейском фургоне через весь Париж: душа в смятении, запястья в наручниках болят. Пытаюсь шутить с охраной: «Можно здесь остановиться? Вон там красивый «бентли» с подходящим капотом!» Кое-кто просит у меня автограф, другие рассказывают, что не так давно задержали в автобусе Элькабаха[75] и он вел себя куда менее дружелюбно, чем я (грозился, что позвонит в Елисейский дворец!). Около пяти надзиратели снова запирают за мной дверь камеры предварительного заключения в комиссариате Восьмого округа. Хорошая новость: меня там поджидает Поэт. Он наконец протрезвел. От него разит водочным перегаром и нечищеными зубами; посовещавшись, мы придумываем для этого специфического запаха название — водкаиновый. Он ничего не помнит: ни как нас арестовывали, ни как мы пытались дать деру, ни как он переночевал в застенке. Сообщает, что полицейские устроили у него в квартире обыск с натасканными на наркоту собаками. Ничего не нашли, но бедные животные, страдающие от ломки, не отходили от стола, на котором он обычно насыпает дорожку, и все нюхали, нюхали… Да, про память воды мы уже знаем, теперь выясняется, что и у мебели тоже есть память.
При аресте у Поэта обнаружили три грамма кокса — не сообразил выбросить, пока мы играли с полицией в догонялки. Теперь боится, как бы его не обвинили в сбыте. А это несколько лет тюрьмы… Однако он кажется более спокойным, чем я. С него все как с гуся вода. Пессимизм служит ему броней: он всегда готов к худшему и никогда ничему не удивляется. Я, наоборот, еле сдерживаю ярость. Мы не заслужили подобного обращения. Скоро сутки, как я не спал. У меня сальные волосы, из-под мышек воняет потом, я сам себе омерзителен. Двух французских писателей, баловавшихся запрещенным снадобьем, арестовали и бросили в камеры, лишенные естественного освещения, — настоящие клетки, где негде повернуться, где глаза слепнут от неоновых ламп, где не отличить дня от ночи, где не заснуть из-за криков, ругани и тесноты; нас отрезали от мира, дав разрешение всего на один телефонный звонок, причем при посредстве женщины-полицейской, которая в конце концов связалась с матерью моей дочки и сообщила ей, что я сижу в Восьмом ОППУРЕ и, следовательно, не смогу сегодня забрать Хлою на среду. Я читал репортаж об условиях тюремного содержания студентов-бунтовщиков в Тегеране: они ничем не отличаются от парижских. Нет, одно отличие все-таки есть: их там каждый день секут электрическим проводом. Когда я делюсь этим соображением с Поэтом, он заливается смехом:
— Да мы с тобой везунчики!
Его черный юмор производит на меня благоприятное воздействие, и я наконец улыбаюсь:
— Эй вы! Высеките нас, пожалуйста!
— Мы все — иранские студенты!
— Мы все — болгарские медсестры!
— Пришлите нам Сесилию!
— Нет — Карлу!
— Хо-тим Се-си-лию!
— Хо-тим Кар-лу! Кар-лу! Кар-лу!
На крики прибегает комиссар:
— Чего расшумелись?
— Комиссар! Я готов сознаться в любом преступлении! Я насильник из Утро[76]. Я — тот японец, который живьем сожрал гражданку Голландии! На все вопросы я отвечаю: «Да!» Да, да, да! Если я во всем сознаюсь, вы меня выпустите?
Комиссар — человек опытный. Он понимает: несмотря на шутовской тон, я вот-вот взорвусь.
— Наберитесь терпения, пожалуйста.
Как только прокурор получит результат вашего анализа, вас отпустят. В досье на вас ничего нет.
— Сутки тюряги за дурацкую выходку? Французское общество сошло с ума!
— Вас пока просто задержали. Мы не можем прикрыть наркоторговлю, поэтому хватаем потребителей. Это как с проституцией: правосудие преследует клиентов. Не будь клиентов, не было бы и проблемы…
— С ног на голову!
— И с педофилией дело обстоит аналогично. Мы не в состоянии помешать психам насиловать детей, поэтому отлавливаем тех, кто распространяет детскую порнографию через Интернет.
— Но вы же должны понимать, насколько это несправедливо! Никто не спорит: тот, кто дрочит, вдохновляясь подпольным видео, нюхает снежок или трахает албанских проституток, ведет себя очень плохо, но, согласитесь, он ВИНОВАТ ГОРАЗДО МЕНЬШЕ, чем тот, кто снимает детское порно, закупает за границей тонну кокса или крышует шлюх!
— А чего вы хотите? Нет спроса — нет предложения.
— Вы рассуждаете, как какой-нибудь экономист. Сажать в тюрьму людей за их пороки — это главный прием диктатуры. Вы даже не отдаете себе отчета в том, что невольно способствуете возрождению моральных норм фашизма.
— А вы — отрыжка французской системы здравоохранения. Мы бережем здоровье граждан, потому что оно слишком дорого обходится обществу. Разве вам неизвестно, что после сорока лет кокаинист живет под постоянной угрозой инфаркта?
— Вот спасибо! То-то я смотрю, меня сегодня с самого утра полиция носит на руках!
Тут в разговор вступил Поэт:
— «Правление, основанное на принципе благоволения народу, подобно тому, как отец благоволит своим детям, иначе говоря, правление отеческое, при котором подданные, как малые дети, не в состоянии различить, что для них полезно, а что губительно, и вынуждены вести себя пассивно, ожидая, когда повелитель рассудит, в чем должно состоять их счастие, и когда он проявит доброту и пожелает позаботиться об этом счастии: такое правление есть величайший деспотизм, какой только можно себе представить».