Ричард Калич - Нигилэстет
Хотя ничто не может удержать его от попыток рисовать. За это я ручаюсь, как бы трудно ни приходилось этому малышу. Он никогда не упускал случая сделать мазок. Он никогда не уклонялся от своей обязанности. Если ему не удавалось это сделать с первого раза, или со второго, или с восемнадцатого, он начинал все сначала. Он тыкал кисть в растворитель – это была трудоемкая процедура для него – и начинал все сначала. Он терпел все мои манипуляции, как будто они были законной платой за то, чтобы быть членом своего священного художественного ордена.
Стоила ли игра свеч? Ну, это как посмотреть… или смотря кто смотрит. Когда я отнес его домой в конце дня, он был так удручен, что не мог далее есть, не мог насладиться прекрасной теплой ванной и сопутствующим массажем гениталий (впервые он даже не заметил моих прикосновений). Но я уверен, что из-за трудностей, которые я доставил ему и которые сделали его концентрацию наиболее полной, он хорошо поработал.
В отличие от меня с моей собственной работой. Сколько я ни пишу и ни переписываю эту тягомотину, миссис Нокс все равно находит какие-то ошибки. Мой почерк по прежнему отвратителен. И она права. Нельзя сказать, что, исполняя свою работу, я не страдаю так же сильно, как Бродски – исполняя свою. Я страдаю. Но, очевидно, страдания не единственное необходимое условие для хорошей работы. Возможно, требуется особый вид страдания.
Какой?
Я ожидаю, что Бродски раскроет мне это.
Для пользы дела я избавился от Матери. С этого времени Бродски будет жить со мной, а Мать станет посещать мою скромную холостяцкую квартиру только по предварительной договоренности. Вряд ли она понимает подоплеку моего предложения, которое я сделал ей на прошлой неделе, – устроить для нее пасхальные каникулы и полностью оплатить ее поездку к ней на родину, в Пуэрто-Рико. Я просто вручил ей билеты Восточной авиалинии, рейс номер 179 (197 долларов 20 центов), так же как и выложил эти деньги три часа назад. Уезжай с глаз долой! Убирайся! Хоть бы у тебя был самый худший полет и я бы прочитал в утренних газетах: «Разбился самолет DC-10 Восточной авиалинии, погибло…» Как обычно, Мать едет вместе с подругой, так что мне придется оплатить и ее дорогу тоже. Мать отказалась за нее платить, а эта женщина уже потратила почти все свои сбережения на первый взнос за дом у себя на родине. Кажется, они родом из одной деревушки и мечтали вместе съездить туда, пока еще позволяет здоровье. Но, конечно, это им никогда бы не удалось, если бы не я. В отношении денег Мать прижимиста, как никто. Чем больше у нее денег, тем больше ей хочется. Она лучше удавится, чем оторвет от себя цент, если есть возможность самой не платить. А зачем: ей платить? Разве мы не пришли больше месяца назад к молчаливому соглашению, что я буду ее богатым дядюшкой в ответ на определенные поблажки?
Теперь Бродски полностью в моем распоряжении. Соглашение, которое я заключил с Матерью, было «временным», до тех пор пока она не вернется из поездки, когда, по ее мнению, я также должен буду вернуться к работе. Но мне-то лучше знать, не так ли? Я скажу ей, что отпросился на работе, да и Бродски не хочет идти к ней домой. Одного взгляда на него достаточно, чтобы она поняла это. И это правда – он теперь никогда к ней не вернется, как бы я с ним ни обращался; ни тогда, когда он на «нормальном» расстоянии от своего любимого холста, ни тогда, когда его рисование зависит от моей воли. Противоречивые чувства Матери и чувство вины легко можно будет успокоить. Ее жадность и месяцами накапливаемое разочарование в Бродски перевесят любые нежные чувства, которые она все еще могла питать к нему. Кроме того, по нашему молчаливому согласию, немного лишних долларов в банке ей совсем не помешают. И ей не придется пить по вечерам в одиночку. О, разве я об этом не упоминал? Мать последнее время не прочь выпить. Негативное влияние подруги, любительницы рома, а также, возможно, какие-то более глубокие, более личные причины.
Я договорился с Сесаром Росарио, работником по уходу на дому у моего клиента Антонио Моралеса, чтобы он присматривал за Бродски, пока я на работе. Я сказал ему, что после того, как в восемь утра он уходит от Антонио (в это время Антонио отправляется в школу), он с таким же успехом может подремать у меня в квартире, как и у себя дома. Бродски к этому времени будет уже вымыт, пересыпан тальком, завернут в пеленки и накормлен, и Сесару ничего не нужно будет делать до моего возвращения, только пару раз перевернуть его в кровати, а там уж я сам о нем позабочусь.
– Да, Сесар, Управлению совсем не обязательно знать, сколько ты зарабатываешь. И меня это вполне устраивает. Вот поэтому я буду платить тебе наличными. Можешь ли ты доверять мне? А кто, как ты думаешь, был социальным работником у Антонио все эти годы?!. О, Сесар, прежде чем ты уйдешь, вот что я хотел бы еще сказать. Моя студия… Да, Сесар, я немножко рисую. Живопись – это любовь всей моей жизни. Ты не любишь живопись. Тебе больше нравятся женщины. Ну, каждому свое, как говорится. В любом случае это не имеет значения. Просто ничего там не трогай.
Мать сопротивляется больше, чем я ожидал. По-видимому, это связано с ее врожденными качествами, подкрепленными древним материнским инстинктом. А также с тем, что в ее отсутствие я перенес к себе все принадлежащие Бродски веши – одежду, кроватку, предметы искусства, картины, все-все; его комната у меня в квартире теперь точная копия его комнаты в квартире Матери, только вид из окна другой, и даже в некоторых отношениях лучше – полагаю, это также не доставило ей удовольствия. Но, как я и думал, Бродски стал здесь решающим доводом. Малыш даже не обратил на нее внимания, когда она пришла к нам за день до поездки к себе на родину. Когда же она попыталась взять с туалетного столика одну из его статуэток, он поднял такой вой, что она добиралась до дома буквально в потоках слез. Уверен, что сегодня вечером мать выпила со своей подругой пару лишних рюмок.
Может, послать им бутылку шампанского?
Но я тут же решил, что не стоит. Мой специальный фонд на исходе, и нет смысла его перерасходовать.
Как мне высказать свою радость от того, что Бродски теперь живет вместе со мной? Я могу делать с ним все, что мне заблагорассудится. У него больше нет Матери, которая могла бы его защитить. Не то чтобы она действительно его защищала или как-то мне мешала, но просто даже само ее присутствие действовало на меня угнетающе. Она могла сидеть молча, бездумно таращась на стены (излюбленное ее времяпровождение), а для меня это было как самое отвратительное вторжение в мой дом. Спросите любого неудачно женатого мужчину, и вы поймете, что я имею в виду. «Даже если моя жена ничего мне не говорит, одного ее присутствия в соседней комнате достаточно, чтобы все испортить. Стоит жениться, и все пропало. Я уже больше не могу пойти куда хочу, я не принадлежу самому себе».
Теперь я снова обладаю абсолютной властью над своей жизнью и, что то же самое, над Бродски. Утром, днем, вечером, ночью я могу дать свободу самым диким моим порывам. Я могу снять со стены его любимую картину «Крик», запачкать ее, разорвать, и что он мне сделает? Я могу то же самое проделать с любой из его статуэток или с его собственными картинами. Какая бы прихоть на меня ни нашла, я могу ее осуществить. Я могу выбросить из окна любую вещь, которую он любит, одну за другой, или, если мне захочется, раздробить, вдребезги разбить все на тысячу кусочков, разорвать на мельчайшие разноцветные полоски и клочки, а потом выбросить из окна, как конфетти на параде, а ему ничего не останется как только сидеть и смотреть. Или бросить на пол его эстампы, или ту картину, над которой он сейчас работает, и ходить по ним, как по ковру, как когда-то делала моя бабушка, стелившая на пол старые газеты вместо половиков; я могу топать по ним в грязных ботинках, возвращаясь домой после апрельского ливня, или изодрать их на куски металлическими набойками, и что он может сделать, чтобы остановить меня!
Я СПРАШИВАЮ ТЕБЯ, МАЛЫШ: КОГДА Я РВУ, РАЗБИВАЮ, ТОПЧУ, А ТЫ СМОТРИШЬ НА МЕНЯ, КТО ИЗ НАС ТОГДА ЖИВЕТ ПО-НАСТОЯЩЕМУ?!
Сегодня утром я поднялся до рассвета, вытащил Бродски из его кроватки, поднялся вместе с ним на крышу, и там мы наблюдали восход солнца. Увидев оранжевую дымку, постепенно превращавшуюся в золотой шар, он был поражен феерией всех цветов радуги. Он сидел на моих руках, съежившись, как черепаха в своем панцире, и я знал, что он понимает, что искусство природы превосходит все творения рук человеческих.
То же самое я сделал на закате. Угасание дня и появление на небосклоне серебряного месяца не менее прекрасны, чем рассвет. Тихие божественные мурлыкающие звуки моего малютки дали мне знать, что он полностью со мной согласен.
Теперь каждое утро и каждый вечер маленький дьяволенок не дает мне покоя. На закате и во время восхода солнца моя холостяцкая квартира оглашается громкими воплями – интересно, что могут подумать соседи. И эти звуки исходят из такого маленького тела! Он начинает вопить, чтобы разбудить меня до рассвета, но если я и встаю, то только для того, чтобы захлопнуть дверь в свою спальню. Я не беру его на крышу. Во время захода солнца меня не бывает дома. Я взял себе привычку совершать в это время ежедневную прогулку. Кроме восьмичасового сна, мне необходим моцион, чтобы быть в форме. Видит Бог, в офисе у меня для этого нет возможности. Однако я не бегаю трусцой. Мне противны люди, бегающие трусцой, особенно женщины.