Ричард Калич - Нигилэстет
Можете быть уверены, в такие вечера у него нет эрекции.
Даже на работе в эти дни мне удается повеселиться. Офис являет все признаки мавзолея, когда я оглядываю комнату, ища, чем бы скрасить монотонность работы. И вот она: мисс Пейс. Моя любимица. На крайний случай она всегда может дать повод для смеха. Хотя она сейчас сидит отдельно от своего отдела, от других сотрудников – ей выделен закуток после последнего нагоняя, который она получила, – практически она все еще считается членом нашей офисной семьи. Мисс Пейс читает книги весь день напролет. Усердно делает записи. Ни в одной библиотеке мира не найдется ученого, который работал бы усерднее, чем мисс Пейс. Когда бы вы ни посмотрели на нее в течение дня, она всегда что-то строчит. По-видимому, то, что требуется для получения диплома по бухгалтерии или бизнес-администрированию в ее вечерней школе. Мисс Пейс хочет усовершенствовать свой кошелек, если не ум. Есть смысл, не так ли? Конечно. Но, как оказывается, ее занятия совершенно бессмысленны, потому что мисс Пейс за одиннадцать лет не прошла ни одного курса. Ни одного. Если бы вы ее видели! Мясистые бедра выпирают из-под платья, походка как у пингвина, пронзительный гнусавый голос. Постоянно что-то бормочет себе под нос. Страшная неряха. Перед тем как лечь спать сегодня вечером, находясь в прекрасном расположении духа благодаря Бродски, я решил утром разделить свое веселье с моими сослуживцами.
Никем не замеченный, я пробрался в офис до появления остальных работников, стащил одну из растрепанных и исчерканных книг мисс Пейс с ее стола и положил на стол одного из сослуживцев. Не стоит долго описывать, что произошло час спустя, когда мисс Пейс обнаружила свою книгу на чужом столе. Достаточно сказать, что начался сущий ад (если можно употребить религиозное выражение применительно к истерике). Разве может кто-то противостоять гневу мисс Пейс? Никто. Спросите у бедного коллеги – если сможете его найти. Он сбежал из офиса к своим пациентам в разгар скандала. Потребовалось по крайней мере два часа, чтобы мисс Пейс утихомирилась. Но, увы, мои усилия расшевелить сослуживцев оказались напрасны; я мог бы с таким же успехом стараться развеселить участников похоронной процессии. Они предпочитали заниматься своим сизифовым трудом, как будто ничего не произошло за эти два часа, с девяти до одиннадцати. Они не обращали внимания на мисс Пейс и занимались (не делали вид, а именно занимались) своей работой. Фактически они даже превысили свою обычную норму. Такая дисциплина, такие прекрасные рабочие навыки, а «они» говорят, что служащие пользуются малейшим поводом, лишь бы не работать. Ну, здесь есть один, кто, извините, с вами не согласен. Если инцидент с мисс Пейс – это прецедент – а это так и есть, – я позволю себе признать, что они не правы.
Что-то здесь не так. Что-то произошло с маленьким ублюдком. Когда сегодня я отдернул его от холста, в то время как он, кажется, был на высшем пике творческой активности, с его стороны не последовало обычного протеста. Он не издал ни звука, не было даже намека на плач или хныканье. Если бы я не знал его лучше, я бы сказал, что он был почти счастлив. Благодарен. Он вел себя так, словно предвидел, что я его прерву. Обычно у него такой острый слух (как и все его чувства: вкус, обоняние, осязание; они компенсируют его общее состояние), что даже когда я подкрадываюсь к нему сзади, в то время как он полностью сосредоточен на своей работе, он каким-то образом знает, что я пришел его оторвать, и начинает дрожать. Это его способ сказать «нет». Сегодня, честное слово, не издав ни единого звука, он сказал «да». И затем, когда я взял его с собой, отправляясь навестить мистера Богатира и его расслабленную жену, он не проявлял ни малейшего беспокойства, как и тогда, когда я поместил его (он сидел в инвалидном кресле) перед ее кроватью. Работник по уходу на дому в это время ее обрабатывал. И Бродски не имел возможности отвести взгляд от прозрачного тела, которое поднимали, подталкивали, переворачивали и снова опускали на место. Она, как обычно, лежала недвижно; у нее была огромная раздутая голова, открытый рот с редкими корявыми зубами; не печальная, не счастливая, но с гримасой удивления на лице. Какой вечный вопрос она обдумывала, если вообще могла думать? Желтые потеки мочи текли по ее по-детски округлым бедрам, и коричневые пятна покрывали ее огузок и маленькую квадратную клеенку под ним. И когда работник перевернул ее на бок, обхватив руками, как крючьями, чтобы сменить пеленки, вначале втолкнув, кажется, излишне грубо, полотенце ей между ног, чтобы ее вытереть, я подумал, что ее ничего не выражающие рыбьи глаза вот-вот вылезут из орбит, в то время как тучный белый живот трясся и жалобно бурчал. В этот момент мистер Богатир бросился к жене, крича служителю, что тот грубо обращается с ней, и старался помочь, умоляя ее сесть. «Софи, сядь. Сядь, Софи». Но это тело было уже давно мертвым, и ничего нельзя было тут поделать; оно ни на что не годилось, кроме сопротивления любым действиям, направленным на то, чтобы его поднять.
Но вот что интересно: пока все это происходило, Бродски ни разу не закрыл глаз, не мигнул, не попытался отвернуться (чего я бы ему не позволил).
Но когда мы уже собирались уходить, уже на пути к двери, когда я, как всегда, позволил мистеру Богатиру воскресить в памяти один-единственный образ своей жены, который ему запомнился, когда он встретил ее в «старой деревне», одетую в желтое, в подсолнухах, платье и в шляпе с широкими полями («О, такой шляпы вы никогда не видели, мистер Хаберман»), я заметил, что Бродски вытянул шею, когда работник оказался у него на пути, чтобы лучше видеть. Не осмеливаясь прервать воспоминания старика, я продолжал его слушать и одновременно наблюдал за Бродски. Он хотел задержаться, вот что я вам скажу. Было ясно как день, что он хотел задержаться. Я глазам своим не верил. Он буквально вывернул свою дряблую шею, чтобы бросить еще один взгляд на жену мистера Богатира. Я даже вышел из себя и хлопнул его по щеке, чтобы он перестал пялиться. Впервые за все время я так поступил. Как вы знаете, мне это несвойственно. Но это просто показывает, что даже человек с таким терпением, как у меня, может потерять над собой контроль, когда достаточно рассержен.
Итак, что бы все это значило?
Я знаю! Знаю! Знаете, что он делал, когда мы вернулись в студию? Он… ОН РИСОВАЛ!!! Именно. Маленький ублюдок сидел в своем кресле с глупой ухмылкой на лице, такой же широкой, как отвратительный толстый зад той бабы за прилавком и рисовал. А мне ничего не оставалось как стоять заложив руки за спину, и наблюдать. И конечно, не было сомнения в том, что именно рисовал он на этот раз. Любой тупица мог бы догадаться – расслабленную жену мистера Богатира, что же еще? Говорю вам, никогда в жизни я не испытывал такого унижения и позора. Да кто этот идиот? – задавал я себе вопрос. Я тут ему демонстрирую уродство, чтобы… а он рисует!
Ну, если он хочет боя, он получит бой. Я всегда говорил, что предпочитаю сильного соперника слабому. И он у меня есть. Если Бродски хочет устроить мне проверку, так это даже к лучшему. Он увидит, каким я могу быть воинственным.
Дайте-ка мне взглянуть. Где-то в моих заметках говорится об этом. О, да, вот это:
ВЫ КОГДА-НИБУДЬ ВИДЕЛИ, КОГДА ОДИН РЕБЕНОК ГОНИТСЯ ЗА ДРУГИМ? ТОТ, ЧТО ВПЕРЕДИ, – НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ, НАСКОЛЬКО ЕМУ СТРАШНО – ВЕСЕЛ, ЦЕЛЕУСТРЕМЛЕН, БОРМОЧЕТ ЧТО-ТО СО СМЕХОМ. ЕГО СТРАХ ПРОЯВЛЯЕТСЯ В НАСМЕШКЕ. А ТОТ, ЧТО ПРЕСЛЕДУЕТ ЕГО. ЖЕСТОК И СЕРЬЕЗЕН. ОХОТНИК НИКОГДА НЕ ЗАБАВЛЯЕТСЯ В СВОЕЙ ИГРЕ. ТОЛЬКО ТОТ, ЗА КЕМ ОХОТЯТСЯ. РАЗВЕ НЕ ЭТО ДЕЛАЕТ ЕГО СОСТОЯНИЕ СНОСНЫМ? НАМ ТУТ НУЖНО ЧТО-ТО ПРЕДПРИНЯТЬ, МЫЛЫШ, НЕ ТАК ЛИ?
Но я написал это давно, когда мы были еще в первой фазе. Много чего случилось с тех пор. Того, что сильно изменило нас обоих. Сомневаюсь, что все еще смогу рассчитывать на это. Сомневаюсь?… Нет. Я нисколько не сомневаюсь.
Вот что я решил. Как я расширил его мир, точно так же я сокращу его до четырех стен. С этих пор он не покинет своей комнаты. Он не увидит ничего нового, не важно – прекрасного или уродливого. Это его наказание, пусть рисует по памяти. Черпает вдохновение в самом себе. Он останется взаперти внутри себя, отныне и навсегда. Если я не смогу опережать его хотя бы на шаг в этой нашей длительной войне, значит, я не такой человек, каким себя считаю.
Чтобы не забыть, позвольте внести ясность в один вопрос. В его картине, изображающей миссис Богатир, не было пропущено ни одной детали: ее перепачканный зад, ее белый живот, трясущийся и жалобно бурчащий, ее застывшая гримаса удивления. Он даже умудрился передать явную жестокость, с которой обращался с ней работник по уходу, обхватив ее руками, как крючьями. Но вспомните, я никогда не отрицал, что он хороший художник. Если я и даю мои собственные толкования его картинам, то его искусство и талант не нуждаются в словах. Любому это ясно. Как раз насчет этого я ничего не имею против. Если вы так обо мне думаете, вы понимаете меня не лучше миссис Нокс. Меня вовсе не интересует, что он художник. Кто вообще интересуется искусством? Эта его… эта его… ЭТА НЕПРЕКЛОННАЯ ВЕРА, ЧТО ЕГО РАБОТА – САМА ПО СЕБЕ АБСОЛЮТНАЯ ЦЕЛЬ, ВОТ ЧТО Я НАХОЖУ ГНУСНЫМ.