Ричард Калич - Нигилэстет
Я СПРАШИВАЮ ТЕБЯ, МАЛЫШ: КОГДА Я РВУ, РАЗБИВАЮ, ТОПЧУ, А ТЫ СМОТРИШЬ НА МЕНЯ, КТО ИЗ НАС ТОГДА ЖИВЕТ ПО-НАСТОЯЩЕМУ?!
Сегодня утром я поднялся до рассвета, вытащил Бродски из его кроватки, поднялся вместе с ним на крышу, и там мы наблюдали восход солнца. Увидев оранжевую дымку, постепенно превращавшуюся в золотой шар, он был поражен феерией всех цветов радуги. Он сидел на моих руках, съежившись, как черепаха в своем панцире, и я знал, что он понимает, что искусство природы превосходит все творения рук человеческих.
То же самое я сделал на закате. Угасание дня и появление на небосклоне серебряного месяца не менее прекрасны, чем рассвет. Тихие божественные мурлыкающие звуки моего малютки дали мне знать, что он полностью со мной согласен.
Теперь каждое утро и каждый вечер маленький дьяволенок не дает мне покоя. На закате и во время восхода солнца моя холостяцкая квартира оглашается громкими воплями – интересно, что могут подумать соседи. И эти звуки исходят из такого маленького тела! Он начинает вопить, чтобы разбудить меня до рассвета, но если я и встаю, то только для того, чтобы захлопнуть дверь в свою спальню. Я не беру его на крышу. Во время захода солнца меня не бывает дома. Я взял себе привычку совершать в это время ежедневную прогулку. Кроме восьмичасового сна, мне необходим моцион, чтобы быть в форме. Видит Бог, в офисе у меня для этого нет возможности. Однако я не бегаю трусцой. Мне противны люди, бегающие трусцой, особенно женщины.
Сегодня, перед тем как покинуть офис, я вспомнил, что мне нужно позвонить в фирму по продаже изоляционных материалов и договориться о встрече с их сотрудником, чтобы определить стоимость работ по полной звукоизоляции моей квартиры.
Чернокожая женщина, которая каждое утро готовит мне сандвич с тунцом и горячий шоколад в передвижном кафе на 125-й улице, имеет в своем облике одну запоминающуюся деталь. Это не грудной, всегда веселый голос, не проворные руки, которые так и мелькают, и не удивительное терпение, с которым она обслуживает угрюмых рабочих, бедняков с сонными глазами или банды панков, которые регулярно посещают ее заведение. Это ее зад. Огромный задище. Ее трогательные усилия сжимать эти массивные окорока утягивающими колготками, чтобы придать им хоть какую-то форму, только подчеркивают уродство ее фигуры. В течение последних полутора недель я каждое утро выносил Бродски на завтрак.
– О, здравствуй, Сесар, спасибо, что пришел за ним присмотреть. Хочешь, вместе пойдем позавтракаем?… Нет, не за столом, Сесар. Здесь, за прилавком, а то Элис не увидит нас и нам ее не будет видно. А сейчас слишком рано, чтобы прыгать со стула туда-сюда, чтобы взять заказ, и черт меня подери, если Бродски сможет обслужить нас в качестве официанта.
– …Что ты спросил? Почему он не ест? Он уже поел дома. Неужели ты считаешь, что у него будет аппетит в таком месте?
– …Тогда почему я приношу его сюда? Сесар, а тебе не пришло в голову, что мне, может, тоскливо есть в одиночестве каждое утро?
К черту истории болезни. К черту работу. Что касается Бродски, дела обстоят как нельзя лучше. И даже погода на моей стороне. Она так прекрасна последнее время, что я снова беру его на улицу практически каждый день в течение последних нескольких недель. Только наши прогулки совсем не те, что были раньше. Я уже больше не следую за ним. Теперь я указываю дорогу. Бродски видит только то, что мне хочется, чтобы он видел. У него будут шоры на глазах, и ради того, чтобы увидеть что-нибудь красивое, ему придется покрутить своей дряблой шеей. На этой неделе я показал ему, должно быть, больше из «реального мира», чем он до сих пор видел, даже если увеличить все наши прежние прогулки в сотни раз. Да, и вот еще что: это делает прекраснее каждый прошедший день.
В понедельник я стоял по крайней мере два часа кряду, держа его в переносной сумке и заставляя наблюдать за слабоумной, выпущенной, наверное, из ближайшей лечебницы, которая копалась в мусорных урнах, чтобы добыть себе пропитание.
Во вторник нам случайно попалась та же самая сумасшедшая, только на этот раз она брела по улице среди городского транспорта, ничего не понимая и не замечая. Мы прошли за ней несколько кварталов, затем просто остановились и наблюдали (я стоял, он наблюдал), как она пускала слюни в эпилептическом припадке, пока не приехала «скорая».
В среду он видел бездомную с раздувшимися, как у слонихи, ногами; взъерошенного нищего, который грелся на солнце на скамейке в парке, накрывшись драными простынями, свитерами, рубашками и сверху какой-то покрышкой, вывернутой наизнанку. И прежде, чем войти к себе домой, я остановился перед тем, что, как я думал, должно было броситься ему в глаза, – обсиженными мухами собачьими экскрементами на ступеньке. Вообразите мое удивление, когда Бродски нисколько не расстроился от вида этого дерьма. Я все ждал и ждал, давая ему рассмотреть как следует, но маленький ублюдок отказывался расстраиваться. В квартире я постарался предоставить ему еще один крупный план, на этот раз его собственных экскрементов, но он снова никак не отреагировал. Ко всему остальному он проявляет интерес. Мне следует быть начеку и не навязывать Бродски свою систему ценностей.
В четверг мы на улицу не выходили. У меня не было настроения. Но в пятницу я наверстал упущенное, как и в последующие дни. Нам попалась на глаза собака на трех ногах. Именно. Вы не ослышались. Собака на трех ногах. Женщина, стоявшая рядом с нами, видя, как испуганная дворняжка понюхала подол ее спутницы, а потом заковыляла прочь, пробормотала: «Бедняжка». Она не нашла слов жалости для владельца собаки (или для Бродски). Вы не поверите: владелец собаки оказался тоже калекой, и тоже без ноги. Мы с Бродски следовали за парой о четырех (в сумме) ногах до дома калеки. Кстати, можете быть уверены, Бродски реагировал, и в ближайшем будущем он будет делать это на бис.
В субботу не было ничего интересного. Лучшее, что я мог показать, – красивого черного юношу на костылях. Случайно повернув голову, я заметил бугорчатый поперечный шрам на его правой руке. Мне пришло в голову, что, скорее всего, хирург небрежно сделал свою работу. Не было достаточного стимула, подумал я. У юноши и его семьи, возможно, не оказалось денег. Дали сделать операцию студенту: доктор в это время играл в гольф в загородном клубе. В любом случае, поскольку этот день не предоставил мне лучшего зрелища, я разместил: Бродски в его переносной сумке так, чтобы он видел обезображенную руку.
В качестве бесплатного бонуса я устраивал так, чтобы найти экскурсии приходились на те часы, когда он обычно работал. Не только в то же самое время, когда он привык рисовать, но и совершенно неожиданно для него. Причем так, чтобы не было никаких намеков на предстоящую прогулку и он не мог подготовиться.
Например, я возвращаюсь домой в поддень, отпускаю Сесара и усаживаю Бродски перед его мольбертом и холстом так, что он горит желанием рисовать. Или он уже сделал свой первый мазок, или выдавил из тюбиков краску на холст, или даже приступил к композиции. И тут я делаю вид, что вдруг что-то вспомнил. О чем ни в коем случае не должен был забывать. Ну вроде как нанести первоначальный визит пациенту (такой визит необходимо сделать через семьдесят два часа после того, как мы получали нового пациента, чтобы установить с ним контакт; согласно миссис Нокс, неисполнение в указанный срок дает основание для увольнения); или навестить Гарри Харриса (я был его социальным работником в течение многих лет, а сегодня его перевозили в дом престарелых; ему сто один год, представьте себе), или Маргарет Фендерсон (мою чернокожую красавицу с розово-белыми ожогами после пожара); или Карлин, или Монтеро, или Элис Миллер, или… Или же, например, стоит прекрасная погода, и я решаю, что не стоит сидеть дома: «Давай погуляем на солнышке, дорогой. Ты можешь всегда порисовать попозже, не важно, что на тебя нашло вдохновение». Или: «Давай пойдем погуляем под дождем». Одна француженка говорила мне однажды, что она любит гулять под дождем. Думаю, она была сумасбродкой (раз так делала), но, может, Бродски оценит, как хороша дождливая погода. «Это всего лишь весенний ливень, дорогой. Он не продлится долго». Как раз довольно долго.
Всегда, когда он наиболее поглощен своей работой, внезапный импульс заставляет меня что-то вспомнить. В таких случаях мне приходится буквально оттаскивать Бродски от его любимого холста и выносить на улицу, чтобы он наслаждался живописью мира.
Когда мы возвращаемся домой и он расстроен и подавлен только что увиденным, я стараюсь возместить это тем, что позволяю ему рисовать. Я не даю ему никакой передышки. Никакого отдыха. Никакого ночного сна для восстановления нервной системы или глотка спиртного, чтобы забыться. Обида и боль все еще живут в нем; «приятное» чувство, оставшееся от созерцания отвратительного толстого зада негритянки за прилавком, бугристого шрама на руке красивого юноши, ковыляния трехногого пса, прыгающего рядом с одноногим хозяином, – все это в нем, въелось в каждую пору его тела, а я отдаю ему приказ: РИСУЙ! Сейчас или никогда, ты, маленький ублюдок… рисуй! Что он делает? Попробуйте угадать. Нет, вы не правы. Он не может! Слезы медленно текут по его уродливому лицу и скошенному подбородку, беспрестанным потоком, как водопад, которого не может остановить никакое препятствие. Я позволяю ему испытать всю горечь его творческой несостоятельности, прежде чем унести в ванную комнату.