Гилад Элбом - Параноики вопля Мертвого моря
— И что он с ними делал?
— Понятия не имею.
— А почему Ассаде Бенедикт кажется, что ей угрожают?
— Понятия не имею. Это всего лишь история.
— Ты слышала, Ассада Бенедикт? Это всего лишь история.
— Он мучает меня.
— Не надо так ныть.
— Он превращает мою жизнь в сущий ад.
— Я думал, что ты мертвая.
— Я мертвая. Почему он не оставит меня в покое?
— Я скажу ему, чтобы он оставил тебя в покое. А теперь, если вы двое будете так добры и уберетесь отсюда, может быть, я смогу продолжить читать.
Прежде всего, я дал ему холщовые штаны, которые я нашел на потерпевшем крушение корабле; после переделки они пришлись ему как раз впору. Затем я сшил ему куртку из козьего меха, приложив все свое умение, чтобы она вышла получше (я был в то время уже довольно сносным портным), и в заключение смастерил для него шапку из заячьих шкурок, очень удобную и довольно изящную. Таким образом, он был одет на первое время весьма сносно и остался очень доволен тем, что стал похож на своего господина.
— Что ты читаешь?
Абе Гольдмил. Стоит в дверях, в одной руке какая-то книга, в другой — его коричневый блокнот. Позади него стоит Иммануэль Себастьян. У него изо рта свисает незажженная сигарета, а в руках он держит переполненную пепельницу.
— А ты что читаешь? — спрашиваю я Абе Гольдмила.
— «Бродяги Дхармы».
— Керуак?
— Да.
— Почему?
— Почему я это читаю?
— Да, почему?
— Это исследование. Я работаю над новым сонетом для Джули Стрэйн.
— А она-то какое отношение имеет к бродягам Дхармы?
— Ну. Она из Калифорнии, так? А действие книги, «Бродяги Дхармы», происходит в Калифорнии, так? И я тут решил, что если я смогу своими стихами разбудить знакомые ей образы, она, возможно, ответит мне.
— Никогда она не ответит, — встревает Иммануэль Себастьян из-за спины Абе Гольдмила.
Абе Гольдмил заходит на пост и садится за стол напротив меня. Иммануэль Себастьян делает шаг вперед и занимает место Абе Гольдмила на пороге.
— Почему ты думаешь, что она не ответит? — спрашиваю я Иммануэля Себастьяна.
— Потому что его стихи — дрянь. Они все на тему «о, я так одинок и несчастен, ты моя богиня, я тебе поклоняюсь, я хочу стать ковриком у твоей двери». Глупо это. Будь мужчиной, — он поворачивается к Абе Гольдмилу. — Будь настойчив. Ей не нужна тряпка. Ей не надо, чтобы ты был её рабом. Она хочет, чтобы ты стал ее господином.
— Кстати о господине и рабах, — говорю я, — вы читали «Робинзона Крузо»?
— Грегори Корсо? — спрашивает Абе Гольдмил.
— Нет. «Робинзон Крузо».
— А, Робинзон Крузо. Естественно. Робинзон Крузо. Третий парень. Он вместе с Джеком и Джефи лезет на гору
— Кто-кто?
— Да, я его помню. Он есть в книге.
— В какой книге?
— В «Бродягах Дхармы».
— Я говорю о «Робинзоне Крузо».
— Да-да, Робинзон Крузо. Но это не настоящее имя, на самом деле. Они там все используют придуманные имена. В «Бродягах Дхармы».
Сегодня с Абе Гольдмилом определенно что-то не так: пришел на пост сиделки, сел без разрешения, разговаривает про битников. Возможно, придется звонить доктору Химмельблау.
— Забудь про «Бродяг Дхармы». Ты читал «Робинзона Крузо»?
— Да. Мне нравятся его стихи.
— Нет-нет. Послушай меня: ты когда-нибудь читал книгу, которая называется «Робинзон Крузо»?
— Её Керуак написал?
— Нет. Дефо.
— Кто-кто?
— Дефо. Даниель Дефо.
— Это он написал «Молл Фландерс»?
— Именно. И «Робинзона Крузо».
— Они вместе это написали? Так, понятно. Говорим ни о чем.
— А ты читал «Робинзона Крузо»? — Я обращаюсь к Иммануэлю Себастьяну.
— Конечно.
— Он есть в «Бродягах Дхармы»?
— Конечно. Они там все: Робинзон Корсо, Джефи Снайдер, Аллен Голдберг, Филип Уоррен. Они были великими поэтами.
— Ты прав, — говорит Абе Гольдмил Иммануэлю Себастьяну. — Я должен быть мужчиной. Писать как Джек и Джефи.
Что с ним такое творится? Он сегодня какой-то гиперактивный. Не успокоится, скажем, минут через двадцать — позвоню доктору Химмельблау.
— Ты сегодня дежуришь, — говорю я Абе Гольдмилу, — помнишь?
— Нет, я вчера дежурил.
— Иди накрой стол в столовой.
— Хорошо.
Дня через два или три после того, как я привел Пятницу в мою крепость, мне пришло в голову, что если я хочу отучить его от ужасной привычки есть человеческое мясо, то мне надо отбить у него вкус к этому блюду и приучить к другой пище. И вот однажды утром, отправляясь в лес, я взял его с собой. У меня было намерение зарезать козленка из моего стада, принести его домой и сварить, но по дороге я увидел под деревом дикую козу с парой козлят. «Постой!» — сказал я Пятнице, схватив его за руку, и сделал ему знак не шевелиться, потом прицелился, выстрелил и убил одного из козлят. Бедный дикарь, который видел уже, как я убил издали его врага, но не понимал, каким образом это произошло, был страшно поражен: он задрожал, зашатался; я думал, он сейчас лишится чувств. Он не видел козленка, в которого я целился, но приподнял полу своей куртки и стал щупать, не ранен ли он. Бедняга вообразил, наверное, что я хотел убить его, так как упал передо мной на колени, стал обнимать мои ноги и долго говорил мне что-то на своем языке. Я, конечно, не понял его, но было ясно, что он просит не убивать его.
Ибрахим Ибрахим расхаживает по блоку, периодически появляясь в дверном проеме. Он самозабвенно бубнит себе под нос проповедь на смеси арабского и иврита. Завидев меня, он замирает на месте и на лице его появляется растерянная придурковатая улыбка.
— Иди сюда, — зову я его, — у меня к тебе вопрос.
— Вопрос про Того, Кто Оживлял Похороненных Заживо Новорожденных Девочек?
— Нет. О литературе.
— А что я знаю о литературе?
— Это об одной очень известной книжке. Может, ты ее читал.
— Книга, про которую ты спрашивал Гольдмила и Себастьяна?
— Я думал, ты там сам с собой разговаривал.
— А я и разговаривал. Но я подумал, может, ты их проверяешь.
— Проверяю?
— Ну да, чтобы убедиться, что они вправду сумасшедшие.
— А ты думаешь, что они вправду не сумасшедшие?
— Да еще какие. Гольдмил — так тот вообще псих.
— Почему ты так говоришь?
— Да все эти стихи, что он пишет этой девушке, что ему от нее надо?
— Подожди: если ты сам думаешь, что они и вправду сумасшедшие, то почему ты решил, что мне надо это проверить?
— Я подумал, что, возможно, это ты думаешь, что они не сумасшедшие.
— А зачем мне это?
— Ну. Ты за нами следишь. Ты должен нас подозревать.
— Ты что, хочешь, чтобы я тебя подозревал?
— Нет, но если ты этого не будешь делать, значит, ты не выполняешь своих обязанностей.
— А тебе-то что с того?
— Ты прав. Я пациент, а не клиент, так что какое тебе дело до того, доволен я или нет.
— Что ты такое говоришь?
— Я говорю, что мне должно быть наплевать, хорошо здесь или нет, потому что я за это не плачу. Платит государство. Да еще и не мое.
— Как это не твое? Ты тут родился и вырос, или я не прав?
— Да, но я не гражданин. Я — палестинец.
— Так, всё. Я тебя позвал не о политике разговаривать, я хотел задать вопрос о литературе.
— Хорошо. Давай о литературе.
— Ты читал «Робинзона Крузо»?
— Нет, но я слышал про него. Это был знаменитый еврей.
— Робинзон Крузо был еврей?
— Конечно.
— Кто тебе такое сказал?
— Да это все знают.
— Что Робинзон Крузо был еврей?
— Ну да. А этот Пятница был араб.
— Я думал, мы говорим не о политике?
— Я тоже так думал.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда меня сюда привезли, я подумал, что со мной будут обращаться как с обыкновенным пациентом. Потом я понял, что меня поместили сюда для наблюдений, чтобы разобраться: террорист я или сумасшедший.
— Ну и кто ты?
— Никто. Я просто убийца.
— Ты убил девушку-еврейку.
— Да, но я убил ее не потому, что она была еврейка.
— А почему же?
— Потому что я хотел умереть. Мой мотив был не политическим, а личным.
— Ты её знал?
— Конечно нет.
— Так что за личный мотив?
— Личный — в том смысле, что он служил личным целям, а не политическим.
— И какая же была личная цель?
— Я же сказал: я хотел умереть.
— Ну и покончил бы с собой.
— Мне было страшно. Я хотел, чтобы кто-нибудь покончил со мной, и я знал: если я убью эту девушку на глазах у солдат, они пристрелят меня насмерть.
— Так почему это была еврейка? Почему ты не убил арабку?
— Если бы я убил арабскую девушку, кто бы вообще стал в меня стрелять?
— Всё, всё, хватит. Я же сказал, не хочу говорить о политике.
— Хочешь ты этого или нет, все равно это будет о политике. Сам факт того, что я жив — это уже политика.